Наступает пауза. Мы сидим тише воды ниже травы. Ждем, пока собеседница отдохнет, соберется с мыслями.
Узнаем новые подробности ее биографии. Дочь крупного английского математика Джорджа Буля, племянница знаменитого полковника Эвереста, ученого-путешественника, открывателя Гималаев. Воспитанница берлинской консерватории, которую окончила одновременно со славянским отделением университета. Она по велению сердца бросила дом и устремилась в Россию, где революционная молодежь после разгрома «Народной воли» снова пыталась сколачивать свои силы. Она ехала в далекую, неизвестную страну не как дочь знатного англичанина, а как скромная гувернантка, таящая желание связать судьбу с русской революционной молодежью. В Петербурге, поступив на службу в семью влиятельного генерала, сблизилась со студенткой-медичкой, женой народовольца, вошла в кружок русской революционной молодежи и с упоением проводила свободное время в их убогой квартирке где-то на петербургской окраине.
— И господина Кропоткина… встречала… Когда моего знакомого арестовали, я через хозяйку-генеральшу добилась разрешения… посещать арестованных… в тюрьме на Шпалерной. Знакомый был болен… Тюремная пища очень дурна… Носила ему передачи… Уголовных держали вместе с политическими. Приходилось целый час дожидаться… Очень неудобно… уголовные не всегда были добрыми людьми. Они находились здесь же.
Писательница берет у меня записную книжку и начинает рисовать, как проходил тюремный коридор, где обычно ей приходилось сидеть, ожидая свидания с арестованными, где находились уголовники.
Чувствуется, что несущественные эти подробности ей дороги и что она считает очень важным, чтобы мы представили себе расположение тюрьмы.
— Но там был хороший… старичок… тюремщик… Он меня жалел, запрещал уголовным меня обижать. Они были… несчастные… люди. Они тоже привыкли ко мне… Мы разговаривали… Они пели мне песни…
Давнее время, бесконечно далекие дни. Будто кто шевелит страницы старых мемуаров…
В юности Лилиан увлекалась славянскими языками, переводила на английский Лермонтова, Пушкина, Шевченко. Задумала перевод Мицкевича и для совершенствования в польском языке приехала в Варшаву. Тут, по ее выражению, ей «в душу упало первое зерно любви», к человеку, который стал потом ее мужем. Как-то в воскресенье шла по Варшаве и заметила, что люди спешат куда-то.
— Партию кандальников в Сибирь ведут! — бросила ей на бегу какая-то женщина.
Юная англичанка пошла в том же направлении. Арестантов уже вывели из тюрьмы, и они стояли перед воротами посреди мостовой, ежась от холода и щурясь на ярком солнце. Печально гремели кандалы. Дыхание осаживалось на усах, на бородах, на матерчатых тюремных шапчонках белой изморозью. И тут, в этой толпе, девушка заметила высокого, совсем молодого человека в очках. Темные усики, негустая юношеская бородка, кажущаяся совершенно черной на лице, белизна которого так контрастировала с серым сукном грубого тюремного халата. Лицо юноши было такое свежее, чистое, хорошее, что взгляд молодой англичанки невольно задержался. Юный арестант тоже смотрел на нее. Они и простояли друг против друга, пока не раздались крики конвойных, и колонна, позванивая кандалами, двинулась в далекий путь.
Случилось так, что семья народовольца, с которой Лилиан Буль дружила в Петербурге, была сослана в Сибирь и там познакомилась с молодым ссыльным поляком М. Войничем. Он готовил побег. А так как царское правительство уже знало за ним немало грехов и за ним надзирали с особой бдительностью, решено было, что, бежав, он пересечет границу Монголии и постарается пробраться в Англию, в Лондон. Петербуржцы знали, что Лилиан уже вернулась на родину, и дали беглецу письмо к ней, прося на первых порах помочь ему устроиться в чужом городе.
Побег состоялся. Беглец благополучно пересек границу, попал в Монголию, а потом кружным путем добрался до Лондона. Он без труда нашел довольно известный в столице дом Булей, явился туда и, к великому своему удивлению, узнал в адресате, которому он принес письмо, ту самую девушку, которую видел когда-то в Варшаве. Лилиан тоже опознала в нем бородатого юношу в тюремном халате. Они, пораженные, смотрели друг на друга. С этой встречи началась их дружба. Потом Лилиан Буль стала Лилиан Войнич, женою народовольца, одного из активных деятелей русской революционной эмиграции.
Давняя история, давние времена.
— А ведь я была… на похоронах Салтыкова… Щедрина, — говорит наша хозяйка, как бы перелистывая странички воспоминаний. — Да, господа, была… Много людей его… провожало. Какой-то писатель говорил… речь. Его тут же у могилы арестовали. И тогда все, кто был на кладбище, организовали демонстрацию. Я тоже… шла… Боже… неужели меня еще читают в России?
Мы опять возбужденно галдим о том, сколь славна и любима у нас ее книга. Она слушает, тихо покачивая головой. Взгляд устремлен в окно, а за ним — мокрая красная стена, кусок крыши. Собеседница явно устала. И все же когда она прощается, то встает и стоит, опираясь на палочку.
— До свидания… У вас еще говорят «до свидания»? «Спасибо»? Или у вас говорят, как раньше, по-французски, «мерси»?
Тихо выходим из квартиры, спускаемся вниз и останавливаемся в подъезде. Холодно. Осенний ветер гонит по тротуарам мусор, стучит оторванный железный лист о какой-то карниз.
Вот и все. Сон это или явь? Трудно даже поверить в реальность этой встречи, которая останется в памяти на всю жизнь.
…Три года назад мне пришлось подниматься на стареньком лифте на семнадцатый этаж некрасивого нью-йоркского дома, где живет автор «Овода». Что такое три года, когда человек, к которому я направляюсь, прожил почти 95 лет! И все-таки именно эти годы коренным образом изменили ее жизнь. Советский читатель ознакомился еще с двумя романами Этель Лилиан Войнич. О ней было написано немало статей. О многом я узнал из ее писем, которые, хотя и редко, приходили в Москву. Обычно под диктовку писательницы их отстукивала на машинке на английском языке Энн Нил, но в конце обязательно была собственноручная приписка Войнич, сделанная по-русски крупным, твердым, округлым почерком. И это были всегда самые интересные строки.
И все же, поднимаясь теперь, в апреле 1958 года, на семнадцатый этаж, я волновался так же, как и три года назад. Писательница продолжала оставаться для меня фигурой почти легендарной.
На этот раз спутниками моими были ветераны второй мировой войны — веселые, громогласные люди. Но и они притихли, стали говорить вполголоса, когда мы подошли к знакомому дому. И только розы, самый большой букет роз, какой нам только удалось набрать в цветочном магазине, неистово благоухали, перебивая классические кошачье-помойные ароматы, наполнявшие полутемный коридор.
Войнич вышла к нам все такая же прямая, хотя, как показалось мне, ступала она не так уж твердо. На ней было то же белое свободное платье. Такими же пытливыми были ее светлые глаза. Вообще она мало изменилась. Зато в знакомой квартирке перемены были разительными. Исчезла ветхая мебель. Ее заменила удобная, современная. Стены комнаты совсем скрылись за сплошными полками книг. Это были книги Войнич, изданные на языках народов Советского Союза, на чешском, китайском, польском, вьетнамском, на многих других языках. Книг было так много, что квартирка стала еще теснее, а юноша с портрета Франчабиджо смотрел на нас печально-встревоженными глазами из узкого прогалка меж тесно лежащими томиками.
К двери приколота кнопками афиша: опера советского композитора Спадавеккиа «Овод». Афиша вся испещрена автографами советских певцов и певиц — участников спектакля, трогательными надписями, адресованными автору книги.
— Видите — ко мне пришло сразу… так много славы… что тут стало… совсем тесно, — сказала хозяйка дома, показывая эти свои богатства. — Тут есть одна книжка, — писательница медленно поднялась, подошла к полке, взяла томик на непонятном нам языке. — Вот эта… монгольская… Она мне особенно… дорога… Знаете почему?.. Мой муж бежал с каторги… в Монголию… Он рассказывал: родовой строй… кочевники… ламы… И вот — моя книга…