— Вы что же, всегда так одеваетесь?
Приходится признаться, что специально принарядился: галстук, белая рубашка, отглаженный пиджак — все это казалось мне данью уважения к художнику, даже некоторой жертвой искусству, потому что на дворе был жаркий июль, цвели липы и сидеть в накрахмаленном воротничке не было большой радостью.
— А обычно как вы ходите? В рубашке?.. Вот и прекрасно… Придете завтра в этой самой рубашке. Мне ведь писать не одежду, только очень бездарные и неуверенные в себе художники наряжают свои модели, выписывают складки одежды и регалии.
Однако заставил сесть на табурет, долго вертел, ища подходящее освещение. Придвинул большой мольберт, взял палитру и стал сосредоточенно мешать краски, выдавливая их из тюбиков. Весь ушел в это, а на меня лишь изредка бросал короткие, но острые, испытующие взгляды: сидите, сидите. И вдруг:
— Пока я занимаюсь своими делами, рассказывайте о себе. Кто вы, что вы. Учтите, что в объеме статейки Большой Советской Энциклопедии я вас знаю.
Начинаю рассказывать. Занятие непривычное. Мямлю. А он занимается своими делами, укрепляет полотно, опять ищет нужное освещение. Весь, кажется, погрузился в свои дела. Однако стоит смолкнуть, как тут же: «Ну, ну и как же? Рассказывайте, рассказывайте». И временами бросает пристальный, цепкий взгляд. Наконец делает несколько решительных мазков кистью. Щурится, будто прицеливаясь, начинает по-армянски напевать себе что-то под нос.
В этот день на холсте появилось лишь несколько сочных решительных линий, из которых даже и не проглянули контуры лица.
— Так, завтра оденьтесь обычно, так сказать, повседневно. Слышите? — напутствует мастер…
Сеанс второй. В движениях нетороплив. Сосредоточен, но умеет быть быстрым. Иногда кисть в его худой, точно пергаментом обтянутой руке делает решительные, просто молниеносные движения. Меня вчера будто бы и не слушал, так изредка кивал между делом, но, оказывается, все запомнил. Просит поподробнее рассказать о тех двух солдатах, что три дня обороняли в Сталинграде дом на территории, оказавшейся в руках противника. Поинтересовался разведчицей, работавшей в немецкой комендатуре Харькова: «Хорошенькая? Очень хорошенькая? Да, ей было трудно. А собой смугла? бела?» Узнав, что я уже после войны в театре узнал ее по белой пряди в пышных темных волосах, кричит в соседнюю комнату:
— Люсик, Люсик, у той девушки из Харькова, о которой я тебе вчера рассказывал, оказывается, в волосах седая прядь. Как интересно… Седая прядь! Название для трагической поэмы!
Люсик Лазаревна приносит на подносе хлеб, нарезанный сыр и кружки с молоком.
— Прервем, нужно подкрепиться.
Присаживаемся к столу. За едой он похож на какого-нибудь старого кузнеца или каменщика, отдыхающего от трудов своих. То, что написал, смотреть не дает: дурная примета, сглазить можно…
Сеанс третий. Вот теперь, пожалуй, мы по-настоящему познакомились. Он пишет. Пишет быстро, порой явно увлекаясь, и тогда говорит что-то по-армянски, не то сам с собой, не то с кистью, полотном, красками. Ворчит на них, бранит за что-то или, наоборот, ласково убеждает.
Сегодня поговорили о его мастерстве. Могу записать нечто любопытное.
— Почему у меня такой быстрый ударный мазок? Да потому что это, по-моему, лучше всего проявляет и цвет и форму. Разом, вместе. Это лучший способ передать и то, что видишь, и то, что ощущаешь. В живописи и в особенности в портретах нельзя быть болтливым… Картины нужно созерцательно рассматривать. Рассматривать! А изучают только чертежи.
Рассказал ему недавний случай. Однажды привелось печатно поиронизировать по поводу одного художника-натуралиста — человека до того в произведениях своих старательного, что по его портрету можно точно установить артикул материала на пиджаке его модели. После этого я навестил в больнице своего доброго знакомого — знаменитого физика, которого недавно изобразил этот художник. Мы сидели с ним в больничном садике, и физик, известный как человек с хорошим художественным вкусом, вдруг стал пенять мне на эту статью.
— Вы портрет мой видели?
— Видел.
— Ну, и как?
— Похожи.
— Похожи! — сердито проговорил физик. — Разве можно так говорить о высочайшем произведении искусства: «Похожи!» Я этому художнику глубоко благодарен за его шедевр. Его портрет меня, можно сказать, сейчас спасает. У меня бессонница, снотворные уже не действуют. И вот я гляжу на этот портрет и начинаю пересчитывать волосы в своей бороде. Иногда насчитаю сотню, иногда больше и засыпаю. Великолепное творение. Могучая кисть. А вы — «натуралист».
Рассказав это, я убедился, как весело может смеяться Сарьян. Смеяться тоненько, заразительно, как смеются дети. Он положил кисти и помассировал затекшие пальцы.
— Художник, о котором вы говорили, напоминает мне одного человека, которого я знавал во Франции. Он по заказу мебельщиков на полированной поверхности столика изображал дымящий окурок, таракана или просто плевок. Так ловко изображал, что даже вблизи от настоящего и отличить нельзя было. За такие штуки богатые дураки большие деньги платили. Им приятно было разыгрывать гостей. Просто золотой дождь шел на этого ловкача… Вот и этот портрет тоже, о котором вы говорили. Я его видел. Там действительно все волосы на бороде пересчитать можно, а образа носителя бороды нет. Я не знаком с этим физиком и ничего о нем, кроме бороды, художник мне не рассказал.
Потом, взявшись за кисти и уже работая, высказал свое кредо: точность, лаконизм, никакого пустословия в красках. Не прорисовывать, скажем, морщинки или веточки на дереве. Освободить суть вещи, предмета от мешающих, рассеивающих внимание подробностей. Воображение зрителей само дорисует все, что недосказано. Приглашать зрителя в соавторы. В этом отношении великолепны французские импрессионисты.
— Я ведь с некоторыми из них был знаком, — вдруг говорит он.
— И не под чье не попадали влияние?
— Боже упаси! Можно любить многих, но ни к кому нельзя попадать в плен. Подражатель, сколь талантлив он бы ни был, никогда не художник… Вот вы говорите: краски Сарьяна, краски Сарьяна. А нет таких красок. Я всегда в поисках, всегда ищу и краски и самые простые и прочные формы для передачи живописного существа, и цель моя — не поразить, удивить или эпатировать зрителя, а простыми средствами, избегая всякой нагроможденности, достигнуть наибольшей выразительности, передавая свои ощущения. Это, по-моему, и есть первооснова реализма. Так говорили и мои учителя Коровин и Серов…
Любопытная была беседа. Сейчас вот, когда на сон грядущий записываю эти мысли, стараюсь воспроизвести их как можно четче.
Сеанс четвертый. На кого он похож, Сарьян? Ему за восемьдесят. В эту пору мужские лица часто приобретают, так сказать, «бабьи» черты. Длиннонос, броваст. Седые волосы, маленький рот крепко сжат. И хотя щеки дрябловаты, подбородок вырисовывается энергично. Все это, впрочем, он сам великолепно рассказал в своем автопортрете 1942 года. И, хотя времени с тех пор прошло порядочно, это лицо не потеряло весьма энергичного выражения. Взгляд цепок, точен, строг, губы плотно сомкнуты.
Сегодня в первой половине сеанса писал без передышки больше часа, а потом ушел за перегородку, поставив передо мной кувшин с вином, глиняную кружку, и положил отличный альбом с репродукциями своих юношеских работ.
Ранний Сарьян! Египет… Турция… Персия. Целая живописная поэма о Востоке. Но это не Восток французских ориенталистов и не Восток Редьярда Киплинга. Это Восток Сарьяна. Это Восток не увиденный и изученный, Восток, живущий в крови. Лаконизм, чистота тонов, восточная гамма цветов. Просто полуденным жаром веет от некоторых из этих полотен, от угольных теней на раскаленном песке.
— Что вы думаете о Гогене? — спрашиваю я, когда он вновь принимается за работу.
— О Гогене? Что о нем думать. Великий художник. Я видел его. Большой талант. — Мастер, щурясь на полотно, делает длинную паузу и наконец, после нескольких бросков кисти, продолжает: — Но на Востоке Гоген был гостем, умным, добрым, проницательным гостем. Он отлично изучил Восток, а я — он… Восток, у меня в крови. Зажмурюсь — и перед глазами краски и образы Армении, пейзажи Закавказья, целые картины, которые я мог бы написать в Москве или в любом ином месте без натуры. А Гоген, Гоген именно ориенталист. Великий ориенталист.