Эренбург острый, злой памфлетист, умеющий с исключительной меткостью наносить удары «бичом сатиры», и вместе с тем он поэт, и поэт лирический, хотя эта сторона его литературной деятельности осталась значительно менее известной читающей публике.
Наконец, он эссеист. Многие его исследования в области литературы, живописи, истории культуры, и в частности его последняя книга «Япония, Греция, Индия», привлекли внимание знатоков, послужили и продолжают служить предметом острых искусствоведческих споров. Наконец, мы узнали Эренбурга-мемуариста, жизнь которого так густо насыщена интереснейшими знакомствами, встречами, событиями, что записки его уже в процессе рождения завоевали читательское внимание, вызвали горячие споры, и продолжение их ожидалось с не меньшим нетерпением, чем развитие какого-нибудь романа с туго закрученным сюжетом.
За свою жизнь Эренбург написал и опубликовал более ста книг. Это разные книги. Иные из них были сразу приняты читателем. По поводу других с автором хочется крепко спорить. Наконец, были произведения, вызывающие, например у меня, активный протест. Но среди этих ста книг не было книг равнодушных, которые откладываешь непрочитанными, провожая длительным смачным зевком. И это характерно для автора.
Когда вот так стараешься окинуть взором творчество этого своеобразного, сложного и порою очень противоречивого писателя, когда пытаешься представить себе его путь в литературе, отчетливо видишь, что этот путь он прошел не как созерцатель, не как летописец, равнодушно внимающий добру и злу, а как активный человек, умеющий яростно сражаться, и не только пером.
Мой старый друг, прекрасный испанский поэт Рафаэль Альберти, активный антифашист, живущий сейчас в Аргентине, как-то у себя дома показывал мне комплекты республиканских газет времен борьбы с Франко. В одной из них он указал на фотографию. На ней был изображен старый смешной грузовик. Кинопередвижка. Возле него, в кругу живописных, увешанных оружием бойцов республики в широких беретах и шапочках пирожком стоял маленький, штатского вида сутулый человек, в мешковатом, будто с чужого плеча костюме, с трубкой в зубах.
— Знаешь, кто это? — спросил Рафаэль.
— Нет.
— Эренбург.
— Эренбург? В Испании у кинопередвижки?! — воскликнул я точно так же, как когда-то в шалаше на фронте.
— Именно он. — И Рафаэль рассказал, что в дни испанской войны, в которой международные силы мира давали первый бой фашизму, писатель, попав в Испанию в качестве корреспондента советских газет, по собственной инициативе соорудил кинопередвижку и разъезжал с ней по сражающимся частям арагонского фронта, показывая кинофильм «Чапаев». Фильм о советском полководце вдохновлял испанских рабочих и крестьян на их святую борьбу. Пришлось только кое-что из фильма вырезать, ибо зрители, видевшие ежедневно много героических смертей, по экспансивности своего характера никак не хотели мириться с тем, что славный русский богатырь, которого они успевали за два часа демонстрации фильма полюбить, столь трагически гибнет в реке. В фильме, который показывал Эренбург, Чапаев не тонул…
В дни, когда Движение Сторонников мира, объяв все континенты земли, стало знаменем современности, мы снова видели писателя в самом его эпицентре.
— Пилигрим мира, — сказал о нем когда-то великий француз Фредерик Жолио-Кюри, — неутомимый пилигрим.
Это было произнесено в шутку, за дружеской чашкой кофе, после одного из утомительных заседаний, закончившегося под утро. В сущности, это шуткой не было. Вопрос войны и мира стал проблемой — будет ли вообще человечество жить на земле. Среди писателей, участвующих в Движении, мало найдешь таких, кто столько бы разъезжал по свету, вел дискуссии, выступал с докладами в разнообразных аудиториях, кто с такой страстью разоблачал бы поджигателей войны, с таким упорством трудился бы над сплочением сил мира, отрываясь для этого от своей творческой работы.
Люди доброй воли во многих странах знают неутомимого «пилигрима мира», ненавистника фашизма, достойно представляющего великий, миролюбивый советский народ.
Однажды мне довелось вместе с Эренбургом лететь с поручением Советского Комитета Защиты Мира в одну из далеких стран. Еще в Копенгагене к нам подошел смущенный представитель авиакомпании и, рассыпавшись в извинениях, предупредил, что нам придется довольно долго проторчать в Женеве в ожидании самолета, так как машина, отлетающая в нужном нам направлении, уже укомплектована.
— Очень мило, но нас же на Афинском аэродроме будут ждать люди, — пробормотал Эренбург в своей обычной брюзгливой манере.
Но в Женеве на аэродроме нас встретил высокопоставленный представитель этой компании. Он поприветствовал писателя и повел его, а заодно и нас, грешных, в особое зальце, существующее для путешествующих королей, премьер-министров и иных важных особ. Были произведены какие-то таинственные манипуляции в списках пассажиров, во время которых мы едва успели допить поданный нам кофе, и нас пригласили на посадку. Все это великолепие обошлось нам в один-единственный автограф Эренбурга, небрежно оставленный им на расписании авиарейсов компании.
В Греции я был свидетелем выступления писателя в одном из крупнейших кинотеатров Афин. Лекция его называлась, насколько я помню, «Мир и война». Обстановка, в которой предстояло ее прочесть, мягко говоря, была мало благоприятной. За час до начала окрестные улицы оцепила полиция. В толпе, стекавшейся к кинотеатру, не очень даже маскируясь, сновали шпики асфалий[4]. Тем не менее зал оказался туго набитым, и много людей продолжало толпиться около подъезда плотной, колеблющейся массой.
И вот лектор вместе с молодым греком-переводчиком подходит к трибуне. Маленький, седой, сутулый человек, похожий на какую-то мудрую птицу, пожевывая губами, вглядывается в полутьму зала, глухо гудящую. Аудитория пестрая. Аплодисменты смешиваются с шиканьем и даже со свистками. В рядах начинается перебранка. Кого-то выталкивают из дверей в шею, и не в переносном, а в самом прямом смысле этого слова. Даже мне, сидящему на галерее, над всем этим кипением, становится как-то не по себе.
А Эренбург стоит, будто бы ничего особенного не происходит, и близоруко щурится, переступая с ноги на ногу. Потом сразу начинает говорить. Это была яркая остроумная речь о миролюбии советских людей, проистекающем из самих основ нашего социалистического государства, о мирных делах правительства, начавшего свою деятельность изданием закона о мире. Подробности стерлись в памяти. Но хорошо запечатлелись первые фразы этой речи, слова, заставившие превратиться в слух и тех, кто аплодировал, и тех, кто свистал.
— Люди сидят обычно по-разному, — неожиданно начал лектор. — Вот мы с вами привыкли сидеть на стульях с длинными ножками. В Турции сидят на низеньких табуретках. Есть страны, и немало таких стран, где люди считают удобным садиться просто на пол, свернув ноги кренделем. А вот недавно я был в Японии, так, представьте себе, там предпочитают сидеть на полу, на собственных ногах. И оказывается, для них это очень удобно, хотя любому из нас в этой непривычной позе трудно бы было долго выдержать…
Даже странно было слышать полную тишину, наступившую в зале. Но, не обращая на нее внимания, как не обращал внимания на аплодисменты и свистки, лектор продолжал в своем обычном ворчливо-добродушном тоне.
— И каждый из этих способов сидеть можно понять и принять, кроме одного — манеры сидеть положив ноги на стол. Да и с этой манерой, пожалуй, можно согласиться, однако при условии, что стол этот будет собственный, а не чужой.
Тут разразились такие аплодисменты, что никакие свистки уже не могли пробиться сквозь них…
Это умение рассказать о думах и чувствах советского народа, об успехах и победах Сторонников мира, рассказать своими, особыми, словами, рассказать, насыщая речь афоризмами, свежими образами, смело сталкивая эпитеты лбами, сделало Эренбурга одним из любимых ораторов Движения. Не раз выступая в предубежденной, а иногда и просто во враждебной аудитории, писатель покорял ее правдой, силой своего слова.