Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пресса жила в шалаше, ею самой и сооруженном из еловых веток в откосе оврага. На ночь, в целях экономии тепла, мы укладывались один к одному, «как газеты в пачке», и, если спать не очень хотелось, устраивали под руководством корреспондента «Комсомольской правды» Сергея Крушинского литературные викторины.

Это имело и практическое значение. Тот, у кого оказывалось меньшее количество очков, отправлялся безропотно в лес на заготовку сушняка и хвороста для общего костра.

И вот однажды, когда в морозную ночь на мглистом небе тускло светила луна, Крушинский самодовольно заявил:

— Сейчас я прочту вам стихотворение, и вы все пропадете, как мухи. Это стихотворение очень известного автора. Условия небывалые: если кто-нибудь угадает, кто его написал, я один приношу четыре охапки хвороста, если не угадаете, вы все принесете по охапке. Идет? — И, сочтя изумленное молчание за согласие, он распорядился: — Ну-ка, кто-нибудь посветите.

Острый лучик фонарика выхватил из зеленоватой, пахнущей смолой полутьмы хитрую ухмылку нашего друга. Он полез в планшет, достал оттуда газетную вырезку и стал читать. Стихи были простые, емкие. Они очень звучали в искромсанном артиллерией леске, где иной раз пули цвикали как синицы.

Мяли танки теплые хлеба,
И горела, как свеча, изба.
Шли деревни. Не забыть вовек
Визга умирающих телег,
Как лежала девочка без ног,
Как не стало на земле дорог…

Наш друг читал, а мы, слушая, нетерпеливо прикидывали в уме наиболее активно писавших в дни войны поэтов. Твардовский? Нет. Тихонов? Нет. Сурков? Нет. Симонов? Не похоже. Прокофьев? Может быть, действительно Александр Прокофьев, стихи которого в те дни прорывались из блокированного Ленинграда? Тоже, пожалуй, нет.

Но тогда на жадного врага
Ополчились нивы и луга,
Разъярился даже горицвет,
Дерево и то стреляло вслед,
Подымались камни и стога,
И с востока двинулась пурга,
Ночью партизанили кусты
И взлетали под ногой мосты,
Била немцев каждая клюка,
Их топила каждая река,
И закапывал, кряхтя, мороз,
И луна их жгла, как купорос.
Шли с погоста деды и отцы.
Пули подавали мертвецы,
И, косматые как облака,
Врукопашную пошли века…
…Затвердело сердце у земли.
А солдаты шли и снова шли,
Шла Урала темная руда,
Шли, гремя, железные стада,
Шел Смоленщины дремучий бор,
Шел худой зазубренный топор,
Шла винтовка, верная сестра,
Шло глухое, смутное «ура».
Шли пустые тусклые поля,
Шла большая русская земля…

Дочитав, Крушинский свернул вырезку в трубочку.

— Ну как, хенде хох?

Мы молча подняли руки.

— Эренбург, вот кто это написал.

— Эренбург? — разноголосым хором вопросили мы, давая самым тоном понять, что не такие уж мы простофили, чтобы попасться на столь нехитром розыгрыше.

— Да, други мои. Видите подпись? И отправляйтесь немедленно за хворостом, а то на небе, как вы заметили, луна в рукавичке, а это, как вы знаете, первый признак — быть морозу.

Сам этот случай, вероятно, затерялся бы в памяти, если бы недавно из Чехословакии не пришло ко мне новогоднее поздравление Общества чехословацко-советской дружбы, оригинальное поздравление в виде книжечки, где были напечатаны стихотворения советских поэтов, особенно популярные в Чехословакии. И сразу вспомнился и шалаш, сложенный из еловых веток, и как иней с шуршаньем тек с деревьев от звука разрывов, и луна, которая действительно «жгла, как купорос», и кряхтение мороза в чаще заиндевевшего леса.

Помнится, в ту ночь мы много толковали об авторе этих стихов. Он побывал и на нашем фронте. Однажды мы с Крушинским, с трудом добравшись за новостями на опушку леска, расположенного в непосредственной близости от противника, были поражены абсолютным невниманием артиллеристов к представителям двух могущественных газет. Потом часовой разъяснил, что к ним прибыл «сам Илья Эренбург». И действительно, в полуразрушенной подковке одного из артиллерийских двориков, откуда вчера прямой наводкой «шпарили» по вражеским танкам, группа солдат окружала невысокого человека, в непомерно большой шинели третьего срока, без погон, в пилотке, надетой на уши, как чепчик. Артиллеристы что-то рассказывали ему, а он сидел ссутулившись, и большие выпуклые глаза задумчиво смотрели на черные обгоревшие танки, разбросанные по лугу, похожие издали на стога сена. Тогда мы не были знакомы с писателем и, понимая, что он поглотил все внимание хозяев дома и нам ничего не оставил, потихоньку ушли, не вмешиваясь в беседу.

Эренбурга привыкли видеть замкнутым в себе, хмурым, с иронически оттопыренной нижней губой. И все же я однажды видел его растроганным, даже нежным. Это было на том же фронте, в разгар тяжелого, медленного наступления на Ржев. Он приехал вместе с американским журналистом — длинным, рыжим, весноватым, по фамилии, кажется, Сноу. Фронт у нас считался тяжелым, и иностранцы были на нем диковинкой. Мы немало отмерили по вязким верхневолжским грязям, чтобы посмотреть заокеанского коллегу.

Гостей мы нашли на завалинке пустой избы, чудом уцелевшей в почти выгоревшей и уже заросшей могучим красноватым бурьяном деревне, недавно отбитой у противника. Нам сказали, что американец, кажется, хороший парень, храбр, в войне толк понимает и к тому же угощает всех какой-то забористой водкой из объемистой фляги, висящей у него на ремне.

В момент, когда мы подошли, американец вел беседу с девушкой-снайпером. Он говорил по-французски, и Эренбург переводил, не снимая с лица своей обычной иронической мины. Мы знали эту девушку и ее историю. Отец у нее был генерал, командир дивизии. Но, добровольно вступив в армию, девушка не пошла в его часть. Она прослыла метким снайпером. Летом ее ранили и по ранению хотели демобилизовать, так как нога срослась неправильно. Тогда, чтобы вернуться в армию, она стала автоматчиком при отце-генерале. Девушка была совсем юная, хорошенькая. Американец восторженно расспрашивал ее и яростно записывал ответы.

— Так вы ничего не боитесь? — спросил он, явно ожидая гордое, или торжественное, или величественное «нет», оно ему было, как мы догадались, страшно нужно для корреспонденции, уже набросанной в уме. Но маленький, игрушечный голубоглазый солдатик в складной шинельке и крохотных сапожках, солдатик, у которого на счету было немало срезанных снайперской пулей врагов, вдруг густо покраснел, опустил глаза и ответил чуть слышно:

— Боюсь мышей. Их тут ужас как много. Деревни сожжены, и они все перебрались в окопы, в блиндажи и ведут себя нагло, как эсэсовцы. А я ужасная трусиха.

Вот тут-то, когда эта фраза переводилась, мы и увидели, сколько тепла и даже ласки может отражать это хмурое, ироническое и будто всегда чем-то недовольное лицо.

Творчество Ильи Эренбурга столь обширно и сложно, что просто теряешься, когда пытаешься говорить о нем. Эренбург — романист, умеющий откликаться на злободневную тему, если она его глубоко взволнует. Такие книги, как «День второй», «Падение Парижа», «Буря», «Девятый вал», написанные по свежим следам событий, быстро завоевали внимание читателей и быстро стали в ряд популярных произведений современной мировой литературы. Эренбург — публицист, страстный, проницательный. Разве забудешь, как в годы войны солдаты, развертывая газету, искали: «Ну что там настрочил сегодня Илья?» В годы мира, советский и зарубежный читатель с тем же вниманием читает каждую новую статью Эренбурга, зная, что это будет глубоким раздумьем над самыми острыми проблемами, волнующими человечество.

40
{"b":"202770","o":1}