Нет, он ничего не хочет принимать на веру. Жажда проследить движение событий влечет его из революционного Питера в провинцию, в уездные города, в волости. Он, иностранец, смело проникает в солдатские землянки, где агонизирует разутая и голодная гигантская армия, которую Керенский пытается бросить на убой, чтобы утвердить за собой славу «сильного правителя». Вильямс беседует с помещиками и крестьянами, с рабочими и промышленниками, с преуспевающими спекулянтами и голодными женщинами, мерзнувшими в очередях, с министрами и швейцарами. Он сопоставляет призывы различных партий, изучает статистические таблицы, собирает факты. И он, американец, воспитанный на принципах буржуазно-демократических свобод, все больше утверждается в мысли, что правда все-таки на стороне большевиков, что события в России под напором снизу уже переросли хорошо известные ему рамки буржуазной революции, что тут, на территории огромной страны, подавляющее большинство населения которой неграмотно, рождается нечто совершенно небывалое и что это новое будет ярче, шире и прекрасней идеалов, впитанных им, Вильямсом, еще в родном Мэриэт-колледже, где он считался когда-то способным студентом и был капитаном знаменитой на весь штат бейсбольной команды…
— Наблюдая события, я чувствовал, как постепенно рушатся мои представления о революциях. То, что рождалось у меня на глазах, не могло не поразить и не увлечь. Мои записные книжки, как губки, впитывали уйму невероятных наблюдений. Галстуки и сорочки в моих чемоданах уступали место листовкам, брошюрам, воззваниям, пачкам газет. Я начинал понимать, что становлюсь свидетелем событий, каких не доводилось описывать еще ни одному журналисту, и собирал все это, боясь что-нибудь пропустить, позабыть, утерять, — рассказывал мне Вильямс, вспоминая о тех днях.
В день, когда происходил этот наш разговор, писатель только что вышел из советской больницы, где пролежал несколько месяцев, прикованный к койке тяжелой болезнью. Он был еще слаб — этот огромный, плечистый человек: щеки покрывала бледность, на лбу выступали росинки пота. Но жесты больших рук были энергичны. Глаза глядели молодо из-под седых, сбившихся на лоб прядей. И так же молодо рокотал раскатистый голос, несколько медленно, нараспев, но правильно выговаривая русские фразы:
— Мы с моим другом Джоном Ридом, разумеется, в те дни, летом 1917 года, еще не могли угадать, куда мчится поезд русской революции. Но мы неслись в нем и жадно следили за всем, что открывалось перед нашими глазами…
Чудесная, совсем юношеская память была у этого пожилого американца, которому привелось стать свидетелем самых волнующих событий Октябрьской революции и первых лет Советской власти. Он, как и его друг Рид, мог бы с полным правом сказать стихами Маяковского:
Мы диалектику учили не по Гегелю.
Бряцанием боев она врывалась в стих…
Именно зоркость журналистского глаза, чуткость уха, объективность восприятия событий сдружили корреспондентов нью-йоркских буржуазных газет с большевиками, которых менее дальновидные или более предубежденные западные журналисты рисовали в те дни в виде зверей в облике человеческом. Именно объективный анализ массы фактов, ежедневно наполнявших их блокноты, позволил этим двум людям из-за океана угадать во Владимире Ильиче Ленине центральную фигуру революции…
— По вечерам, когда мы, падая от усталости, добирались наконец до своих постелей в отеле, мы часто говорили об этом еще не виденном нами человеке. Старались представить, каков он из себя, в чем сила его обаяния, чем он так влечет к себе сердца всех этих голодных рабочих, оборванных солдат, добирающихся в столицу с разрушающихся фронтов, военных моряков, представлявших, как многим казалось тогда, самые необузданные силы революционной стихии, — продолжал рассказывать Вильямс.
Теперь, когда в воспоминаниях он совсем ушел в те далекие бурные дни, его массивное красивое лицо мгновениями становилось совсем молодым, глаза по-юношески блестели…
— Ленин, таинственный Ленин, которого одни проклинают, объявляют немецким шпионом, даже антихристом, а другие превозносят, считают истинным революционным гением, которого яростно травит печать почти всех партий, само имя которого вызывает просто звериный оскал у офицеров и зажигает восторгом глаза рабочих, солдат, матросов, — этот еще не виденный нами Ленин все больше и больше занимал наше воображение… Мы расспрашивали о нем наших друзей — революционных русских эмигрантов, живших у нас в Штатах и теперь репатриировавшихся домой. Некоторые из них знали Ленина, другие были только знакомы с его делами. Но все с восторгом говорили о нем. И характерно — никому из них не удавалось нарисовать его портрет. Нам все больше не терпелось увидеть этого человека, а он в те дни вынужден был скрываться от ищеек Временного правительства.
— Ну и каково же было ваше впечатление, когда вы впервые увидели Владимира Ильича? — спросил я собеседника.
Лицо Вильямса стало задумчивым, в глазах отразилась нежность.
— Мое впечатление? Вы думаете, так легко рассказать… Я впервые увидел Ленина в актовом зале Смольного, переполненном толпами солдат, рабочих, матросов. Это было в ту ночь, когда прогремел выстрел «Авроры». Зал рокотал, гудел, дрожал от напряжения… Но тут председатель произнес: «Слово предоставляется товарищу Ленину…» На мгновение все стихло, а потом разразились такие аплодисменты и приветствия, что казалось, задрожали и сами массивные колонны. Мы, сидевшие на журналистских местах, замерли: вот сейчас появится человек, которого мы так жаждали видеть. Но сначала, как мы ни приподнимались, можно было заметить лишь движение на сцене, где кто-то пробирался к трибуне среди ликующих и аплодирующих людей. Наконец мы увидели Ленина и были поражены. Мы представляли, что перед нами появится мужчина огромного роста, сама внешность которого сразу же приковывает внимание, а на сцене стоял невысокий, коренастый, лысый человек с рыжеватой бородкой. Зал был готов развалиться от грома приветствий, а он стоял, слегка улыбался, делал нетерпеливые жесты, показывая на часы, дескать, время идет, не надо терять его попусту… И когда ему как-то удалось пригасить эти овации, он энергичным, я бы сказал, веселым голосом произнес слова, которые мы, разумеется, тотчас же записали, но которые вот и сейчас, столько лет спустя, я легко воспроизвожу по памяти: «…В России мы сейчас должны заняться постройкой пролетарского социалистического государства…» Так начал он… Это было мое первое впечатление.
Видя, что я старательно записываю, Вильямс улыбнулся.
— Не стоит. Ведь я тоже журналист и, разумеется, описал это и сам. Вы найдете это в моей книге о Ленине.
Она вышла у нас в Штатах в 1919 году, и я очень горжусь, что мне — одному из первых иностранцев — довелось рассказать Западу об этом удивительном человеке. Но все эти годы я не могу себе простить, что тогда не набрался храбрости послать эту книжку Ленину. Не решился, и все… И вот всю жизнь жалею…
Альберт Вильямс, как и Джон Рид, был настоящим репортером, не мог удовлетвориться долетавшими до него отзвуками событий. Он хотел быть в самой гуще. Он хотел все видеть своими глазами, получать новости из первых рук. Эта неутолимая жажда все видеть и слышать сделала его сначала невольным, а потом сознательным участником многих героических эпизодов социалистической революции и делала потом, по прошествии многих лет, его корреспонденции, статьи и книги не только интереснейшими свидетельствами зоркого, наблюдательного очевидца, но придавала им характер исторических документов, значение которых с годами не теряется, а нарастает.
Он был свидетелем провозглашения Советской власти и вместе с делегатами II съезда Советов аплодировал рождению нового, социалистического общества. Вместе с солдатами и рабочими он, вооруженный лишь блокнотом и карандашом, участвовал в штурме Зимнего дворца, наблюдал арест министров Временного правительства. В острейший момент Октября, когда перешедшая в контратаку реакция захватила Петроградскую телефонную станцию и забаррикадировавшиеся в ней офицеры арестовали в качестве заложника Антонова-Овсеенко, Вильямс проникает в здание телефонной станции и становится свидетелем того, как этот большевистский руководитель с риском для собственной жизни предотвращает самосуд над офицерами после того, как их вынуждают сложить оружие. Характерно и важно, что два американских корреспондента — очевидцы и участники Октябрьской революции, как и третий американец — руководитель Красного Креста полковник Раймонд Робинс, тоже волею судьбы оказавшийся в гуще бурных событий той поры, вернувшись на родину, становятся страстными пропагандистами гуманизма Октябрьской революции, дисциплины широких масс, предводительствуемых большевиками, пропагандистами величия ленинской стратегии, позволившей осуществить переворот в гигантской стране, избегнув при этом значительных кровопролитий и террора.