8
Замечая и объясняя по-своему чувства, мысли, характерные подробности, Чуковский изучал писателя как явление. Его глубоко интересовало, например, явление банальности, о котором были написаны его известные статьи «Вербицкая», «Лидия Чарская», «Нат Пинкертон» и другие.
Здесь нужно сказать о двух на первый взгляд противоречивых свойствах его характера.
Приканчивая, иногда одним метким ударом, литературное существование мнимых писателей, достигших подчас всероссийского успеха, он был всегда окружен молодыми талантами. Широко известно, как он убедил Тынянова написать «Кюхлю», угадав в историке литературы выдающегося романиста. Если бы не Корней Иванович, штурман дальнего плавания Борис Житков не стал бы автором «Виктора Вавича» и «Морских историй».
У Чуковского был кристаллически строгий, безошибочный вкус, различавший фальшивую ноту, как бы заманчиво она ни звучала. Он ловил ее на лету, и начиналась неутомимая, последовательная, беспощадная работа. Я бы сказал мягко-беспощадная. Своей мягкостью, добротой, любовью к людям он поступался лишь в тех случаях, когда пошлость являлась с мечом в руках, требующая признания.
Важно отметить, что отношения между Чуковским и авторами, произведения которых он оценивал уничтожающе резко, не изменялись: друзья оставались друзьями, враги — врагами. Статью его «Леонид Андреев» мало назвать разгромной: «Царь Голод», «Анатэма», «Жизнь человека» и другие произведения Андреева разорены, опустошены в статье Чуковского с бешеным темпераментом, остротой и размахом.
Вот что он пишет, упрекая Андреева в «афишности, площадной эстетике»:
«Он засучил рукава, схватил помело и лихо, размашисто, на широчайших каких-то заборах мажет, малюет, и как красна у него красная краска, и что за огромные буквы проходят через всю афишу:
ШОКОЛАД И КАКАО
Нет, не шоколад и какао, а
ЦАРЬ ГОЛОД
ЧЕРНЫЕ МАСКИ
Но ведь это, в сущности, все равно. Часто я стою перед заборами, где расклеены создания этой швабры»[44].
Последовательно доказав, что Андреев «мыслит афишами», что он «гений площадного искусства», Чуковский утверждает, что «к андреевским персонажам мысли привязаны как будто бечевкой — и каждому по одной»[45].
Герои Леонида Андреева, по его мнению, не только «перекошенные души и перекошенные лица». Это химеры, чудовища, шарж, буффонада — всякое нарушение пропорций и норм.
«…Вселенная точно наелась какого-то дурмана, сорвалась с последних петель и вся целиком… строит художнику безумные рожи… Все, чего он ни коснется, превращается в рожу. Мы уже видели у Андреева рожи-души и рожи-тела, а самые темы его разве не кажутся рожами?..»
Как же встретил Андреев эту статью, лишь на последних страницах которой критик признает его заблудившийся, но сильный талант? Как отнесся он к этому фронтальному нападению, к этому всенародному поношению? Вот какое письмо послал он Чуковскому по поводу первой наиболее резкой половины статьи:
«Насчет дальнейшего не знаю, а что помело — то помело. И даже швабра, это верно. Я очень рад, что Вы так — именно так — поняли вещь [пьесу „Царь Голод“]. Я крайне заинтересован взглядом на вещь столь неожиданным и своеобразным. И по существу, кажется, верным».
Это письмо, лишенное и тени обиды, доверчивое, искреннее, добродушное, — письмо, которое в наши дни и вообразить невозможно, вспомнилось мне, когда я смотрел маленький прелестный фильм, в котором Корней Иванович рассказывает о своей «Чукоккале» — собрании автографов и рисунков знаменитых писателей, художников и артистов. Картина заканчивается простыми словами, объясняющими все — и историю этого небывалого в мире альбома, и непостижимое на первый взгляд отношение Андреева к статье, в которой его сравнили с маляром, который шваброй малюет афиши. Вот эти слова: «Мы любили друг друга».
9
На бюро, в котором хранится архив Чуковского, сидит добродушно-грозный лев с толстыми губами. Лев говорит по-английски одиннадцать фраз:
Я — добрый лев.
Я — самый настоящий лев.
Я — люблю детей.
Я — король джунглей.
Иногда в его устройстве что-то заедает, и тогда он говорит семь-восемь раз подряд:
Я — люблю детей.
Очевидно, эта фраза нравится ему больше других.
Над дверью во всю длину простенка — направо от входа — громадная матерчатая сине-белая рыба с черно-красным глазом. В Японии такие рыбы развешиваются на шестах над домом, в котором родился мальчик.
В центре комнаты на ниточке под абажуром — журавлики из цветной бумаги. Надо сделать тысячу таких журавликов, чтобы стать счастливым или по меньшей мере здоровым.
Заводной паровозик пыхтит, мигает желтым огоньком, подает сигналы, крутится, торопится, напоминая симпатичного, суетливого, доброго человечка.
Все это — подарки японской писательницы Томико Инуи.
Мы — в комнате Корнея Ивановича. Я записываю этот перечень, положив лист бумаги на толстую фанерную дощечку — она заменяла Корнею Ивановичу письменный стол. Он писал где придется — сидя или лежа. Он уютно устраивался на диване, на высоких подушках, согнув длинные ноги и держа на коленях эту дощечку.
Летом он устраивался на «кукушке», где скрывался от многочисленных посетителей. Был и другой балкон, открытый, отгороженный в левом углу стенкой от улицы и сада. Здесь он принимал гостей. Он любил работать на этом балконе.
Он писал без очков в восемьдесят шесть лет, накинув на ноги, когда становилось свежо, подбитую мехом шаль. Но ничего стариковского, примирившегося, отрешившегося, успокоившегося не было в этом старике с фанерной дощечкой в руках, на которой он писал статьи, стихи, сказки, загадки, воспоминания, письма. Он не отрешился и не успокоился. Он знал, что тем, кто успокаивается, отрешается, нечего делать в литературе.
Вернемся в кабинет. Стол, над которым висят журавлики — многоцветный, пестрый: на нем лежат книги, полученные из разных стран за две-три недели до кончины Корнея Ивановича. Иные из них он успел прочитать, просмотреть.
Над диваном — полка Уитмена. Не только все его книги, но и пластинки запись стихов. Полка делится пополам; направо — Уитмен, налево — Чехов и Блок.
В книжном шкафу стоят все детские книги, написанные Чуковским, а на шкафу — детективные романы и повести: Агата Кристи, Дороти Сайерс.
Корней Иванович прочитал их — и прочитал тщательно, — по-видимому, он собирался написать статью о детективной литературе. На многих страницах отмечены редкие или новые для него выражения, расшифрованы предположительно намеки, уводящие читателя по ложному — или подлинному? — следу. В нарочито запутанный пасьянс постепенно вносится ясность. Иногда — рисунки. На полях одного из романов Агаты Кристи лаконично, но выразительно нарисована простреленная женская шляпа.
Книги и книги.
Полка Некрасова — все, что написал он, и лучшее, что написали о нем.
Письменный стол необыкновенно хорош, потому что ничем не похож на письменный стол. Сидя за ним, можно и даже удобно писать, — но хочется не писать, а любоваться праздничным макетом «Чудо-дерева», который подарили Корнею Ивановичу ученики 609-й школы. Или сравнивать двух крокодилов. Один из них мраморный, аристократический, белый, второй прямой, как нож, африканский, из черного дерева. Или изучать набор, сделанный из старинных английских географических карт, — коробка для заметок, стакан для карандашей. Или подержать в руке старинный камень, который привез Корнею Ивановичу из Новой Зеландии известный исследователь Антарктики Андрей Капица, — небольшой обкатанный камень теплого, мутного цвета. Или поздороваться с маленьким прелестным Андерсеном в полосатых брючках, с зонтиком и саквояжем.
Книги и книги.
Мантия доктора филологии Оксфордского университета — длинная, красная, торжественная, вся в больших сборках, с серыми рукавами и серой отделкой на груди. Шапочка устроена сложно, — с первого взгляда становится ясно, что над этим устройством доктора филологии ломали себе головы еще в XV или XVI веке: черная суконная лодочка на красной подкладке, черный суконный прямоугольник и черная кисть, венчающая одеяние. Не многие из русских писателей удостоены этого звания: Тургенев — в 1879-м — и через почти столетие Чуковский, а вскоре после него Анна Ахматова.