Литмир - Электронная Библиотека
ЛитМир: бестселлеры месяца
Содержание  
A
A

Мощное сейчас и живое искусство кино, теперь близкое литературе, вызывало тогда сомнения, пренебрежение. Нужна была большая смелость, чтобы так открыть детскую литературу, распахнуть ее. Победа была полной потому, что новая детская литература обладала мастерством, о котором и не подозревала старая, на слабых ножках, лилипутская литература.

Стих стал так гибок, что вдруг стали возможны передача и закрепление впервые подмеченных разговорных интонаций, стих стал просторен.

Детская поэзия вдруг приняла метры, рифмы, даже язык классической русской поэзии — от народной песни до Некрасова.

Одно имя невольно вспоминается здесь: Маяковский. Эта перемена в детском стихе, в детской литературе произошла в видимой близости к нему.

Дальнейшие сказки Чуковского были развитием и расширением найденного. Они связались в детский комический эпос. Персонажи их — бегемот, слоны, тараканище — стали действующими лицами этого эпоса, характерами.

Эти стихи известны всем. Детская литература и детское сознание непредставимы без них.

Сказка Чуковского начисто отменила предшествующую немощную и неподвижную сказку леденцов-сосулек, ватного снега, цветов на слабых ножках. Детская поэзия открылась. Был найден путь для дальнейшего развития.

Советская детская поэзия нашла в подвижном и открытом стихе и сюжете средства для изображения труда, различных профессий, главных сторон строящейся новой жизни. И ее быстрое, удивительное, все продолжающееся развитие, новые замечательные поэты, появившиеся в ней, — все это подтверждает решающее значение смены в детской поэзии, произведенной комическим эпосом Чуковского. Эта смена вовсе не была какой-нибудь счастливой случайностью. Роль Чуковского как детского писателя обязана его широким исследованиям. Книга его «От двух до пяти» — это его наблюдения над детьми, над их интересами, их языком, творчеством.

И полемика его против педантов, против людей, которые не понимают детей — навязывают им свой сухой, рассудочный вкус, — была полемикой Чуковского-писателя против той лилипутской литературы, которую он застал еще в такой силе, которую он отменил бесповоротно.

Присматриваясь к его изучению действительности, мы можем понять, что помогло ему совершить перемену в такой, казалось бы, специфической области, как детская литература.

В том-то и дело, что большие перемены в литературе как раз и совершаются тогда, когда она перестает быть замкнутой, специфической областью.

2

И вместе с тем его роль в детской литературе, популярность, знаменитость его как детского писателя заслонили от общего интереса и внимания его труды ученого, литературоведа.

Корней Иванович Чуковский — самый крупный исследователь Некрасова. Тексты Некрасова до того, как их стал изучать и издавать Чуковский, и после этого — в историко-литературном отношении то же, что издания Пушкина до Анненкова и после него.

Прежнее «полное» собрание стихотворений Некрасова включало всего 32 214 стихов. Чуковский дал стране больше 15 000 новых, неизвестных стихов Некрасова. Чуковский нашел и прокомментировал 35 печатных листов новых прозаических текстов.

Эта колоссальная работа до сих пор недостаточно оценена профессиональными литературоведами. Но ее оценили Владимир Ильич Ленин и Алексей Максимович Горький.

Алексей Максимович Горький писал:

«Помню, что В. И. Ленин, просмотрев первое издание Некрасова под редакцией Чуковского, нашел, что это „хорошая, толковая работа“. А ведь Владимиру Ильичу нельзя отказать в уменье ценить работу» («Правда» от 14 марта 1928 года).

И эта работа Чуковского, работа советского литературоведа, — одно из прекрасных звеньев той циклопической культурной работы, которая совершается в нашей стране. Мы не только приняли литературное наследство, мы его намного увеличили. Тексты классических поэтов и прозаиков, издаваемые теперь, в наше время, — это новая страница в истории культуры.

Если собрать в одно целое впервые опубликованные за советское время тексты наших классиков, станет совершенно ясно, насколько мы богаче наших предшественников в знании старой культуры.

3

Есть в деятельности Чуковского-литературоведа одна черта, которая должна быть отмечена как главная: вкус. Вкус для того, чтобы отличить главное от второстепенного, удачное от неудачного, — это, конечно, очень важная черта для исследователя.

Гораздо важнее еще вкус к переменам, к развитию в такой области, как литература.

Борьба с ложным, ограниченным вкусом — это подлинно литературное дело.

Я вспоминаю время символизма. Это было время ограниченного вкуса.

В 1912 году изучение, например, Салтыкова было решительно запретным: тогдашний вкус считал его грубым. Салтыков был окружен молчанием. Гениальность Салтыкова открыта в советское время.

Заниматься в то время Некрасовым, Шевченко — значило выступать против тогдашнего ограниченного литературоведения. И дело здесь было не просто в изучении. Некрасов был молчаливо признан. Его можно было изучать. Дело здесь было в изучении Некрасова как великого поэта, в нарушении его блестящей изоляции, в том, что вопрос о нем ставился как вопрос о его значении для современной литературы.

Если бы Чуковский был только профессиональным исследователем, он ограничился бы какой-либо одной стороной Некрасова, каким-либо одним вопросом. Обыкновенно такое исследование протекает на ограниченном пространстве и не возбуждает интереса у всей литературы, не возбуждает споров, не ставит вопроса о роли поэта в литературе. Изучение Некрасова было для Чуковского прежде всего делом вкуса, постановкой вопроса о нем, о его роли в живой литературе. Вот эта одновременность интересов исследователя и писателя всегда помогает ставить важнейшие вопросы литературы.

1939

Конст. Федин

ЛИТЕРАТУРНАЯ СТУДИЯ

В те годы появилось выражение «литературная студия». То, что прежде считалось возможным в живописи, в театре, — изучение мастерства, технических приемов искусства, — было допущено в литературу. Стали учиться писать, как раньше учились рисовать или делать реверансы, и нельзя установить, кто изобрел эту форму занятий — ученики или учителя. Созданием Горького была студия переводчиков с иностранных языков, организованная при издательстве «Всемирная литература». Близость к Горькому привлекала в студию молодежь, мечтавшую сочинять, а не переводить. Два-три человека из этой молодежи сделались потом писателями, большинство же рассеялось сначала по другим студиям и кружкам, потом по другим дорогам жизни.

Я пережил единственное студийное занятие, оставшееся в моей памяти. Произошло это в Доме искусств, среди довольно разнообразной публики, преимущественно писавшей стихи, что тогда было повсеместным и очень стойким общественным недугом. Корней Иванович Чуковский сделал перед студийцами анализ рассказа никому не известного, начинающего автора. Анализ был шедевром, достойным в свою очередь студийного изучения как образец критического разбора. Единственным недочетом разбора был, пожалуй, чуть крупноватый калибр пушек, из которых расстреливался воробей. Но и этот недочет обращался в достоинство перед лицом публики, с огромным воодушевлением наблюдавшей, как разлетаются от канонады спичечные свайки рассказа. Чуковский говорил увлеченно, легко, с убеждающей наглядностью, точно он был физиком, показывающим разборную модель. Аудитория много смеялась, но и немало размышляла. Пушки грохотали весело, воробей после каждого выстрела робко ощупывал себя — неужели жив? — и в ужасе ожидал следующего снаряда.

Воробьем этим был я, а произведением, подвергнутым разбору, был рассказ, о котором Горький сказал мне, что Чехов сделал бы из него шесть страничек. Случилось же все это так. Горький сказал обо мне Чуковскому, и он познакомился со мной. В кухне Дома искусств, за чисто выскобленным липовым столом, где иногда повар потчевал писателей чаем, а присутствии Александра Николаевича Тихонова я прочитал Чуковскому маленький напечатанный в газете рассказ, и он спросил, есть ли у меня что-нибудь ненапечатанное и побольше. С чувством обреченного я послал ему рассказ, казавшийся мне после горьковского отзыва чем-то вроде конфузного проступка юности. Я делал это не ради самоистязания, а просто потому, что у меня ничего другого не было, и, наверно, потому, что после Горького любой урок представлялся мне вполне по плечу. И вот я сидел среди смеющихся надо мной людей и думал только о том, чтобы они не узнали во мне воробья. Но Чуковский проявил настоящее великодушие, ни разу не поведя взглядом в мою сторону, и когда свертывал операцию и его батареи замолкли, сказал с проникновенным сочувствием:

16
{"b":"202768","o":1}
ЛитМир: бестселлеры месяца