Я тоже подружился с Чуковским, и мы часто ходили с ним на берег Финского залива. Зимой Чуковский увлекался буерами и втянул в этот спорт и меня.
Чуковский всегда, сколько я его помню, был окружен детьми. Обычно он затевал с ребятами различные игры, много возился с ними, и всегда там, где раздавался детский шум, можно было найти Чуковского. Он часто играл с детьми около своей дачи, на берегу залива, строил с ними разные крепости, затевал увлекательнейшие игры, в которых сам принимал главное участие.
Чуковский познакомил меня с Владимиром Маяковским, творчество которого он высоко ценил и всячески пропагандировал. Маяковский жил некоторое время в Куоккале, где написал поэму «Облако в штанах». Бывая с Чуковским у Репина, он читал ему свои стихи; Репин, всегда непримиримо относившийся к футуризму, сумел объективно отнестись к творчеству Маяковского, у которого он находил много интересного…
С Репиным и Чуковским я часто совершал большие прогулки по взморью, особенно в те два лета, когда я жил на даче в Куоккале, недалеко от «Пенатов». Часто к нам присоединялась Лариса Рейснер, с которой мы ходили в Сестрорецк слушать музыку…
С. Сергеев-Ценский
[ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ]
В Куоккалу, дачную местность под Петербургом, я попал в декабре 1909 года только потому, что жизнь там расхвалил мне К. И. Чуковский, имеющий в Куоккале свою дачу. Он же нашел дачу и для меня, и я заочно взял ее в аренду на зиму.
Я начал в Петербурге писать повесть «Движения», но там я жил в шумной гостинице, а для того, чтобы писать повесть дальше, мне нужно было уединиться в тишине. Я, конечно, мог бы для этой цели поехать к себе в Алушту, но повесть нужно было писать к каждой выходящей книжке журнала «Современный мир», который издавался в Петербурге, и для меня важен и дорог был каждый день. Так я очутился в Куоккале, на даче «Казиночка».
Я, конечно, не мог не знать, что здесь же, в Куоккале, только где-то довольно далеко от станции, живет Илья Ефимович на своей даче «Пенаты», но я не удосужился посмотреть, где эти «Пенаты»: работа над повестью была спешная.
Однажды вечером, при керосиновой лампе, я сидел за своим столом и писал на верхнем этаже, в единственной комнате, которая отапливалась (всех комнат было девять), как вдруг донесся до меня кошачий концерт снизу.
Я хорошо помнил, что затворил входную дверь нижнего этажа, откуда же взялись там коты с их воплями?
Совершенно возмущенный котами, я выскочил из своей комнаты, держа лампу в руке.
— Ах вы, окаянные черти! — кричал я, стараясь осветить лампой место схватки котов, и… увидел Илью Ефимовича Репина рядом с закутанной в теплый вязаный платок его женой, как потом я узнал, Натальей Борисовной Нордман (Северовой).
Илья Ефимович в распахнутой меховой шубе снял шапку и проговорил несколько как будто сконфуженно:
— Простите великодушно! Мы думали, что попали к Корнею Ивановичу Чуковскому!
— Дача Чуковского через одну в этом же порядке, если идти налево, сказал я, гораздо более сконфуженный, чем Репин.
Еще раз извинившись, Репины ушли, а я вошел к себе в полном смятении чувств.
Из этого состояния вывел меня Чуковский, который не больше как через пять минут появился у меня, пальто внакидку.
— Что это вы накричали на Илью Ефимовича? Пойдемте со мною вместе извинитесь, а то он вне себя от страха!
Я, конечно, пошел и увидел, что Репин очень весел.
Встретил он меня патетически:
— Маль-чиш-кой в Чугуеве босиком по улицам я бегал — никто на меня так не кричал!..
— Да ведь я не на вас кричал, Илья Ефимович, — на котов!.. — пробовал я вставить, но он заготовил целую речь и продолжал:
— В иконописной мастерской работал — никто на меня так не кричал! В Академию художеств поступил — никто на меня так не кричал! В Италии был никто на меня так не кричал!
С каждой фразой он становился все патетичнее.
— Ректором Академии стал — никто на меня так не кричал!..
Дальше я уж не стал слушать, расхохотался и завертелся с ним по комнате.
— Сколько вам лет, Илья Ефимович? — спросил я его минуту спустя.
— Семьдесят! — сказал он.
— Ох, что-то вы прибавляете, позвольте-ка!
Я припомнил, что он родился в 1844 году, так что ему было тогда, значит, шестьдесят пять лет.
Мне самому было тогда тридцать четыре года, и я уже давно бросил занятия живописью, однако именно живопись определила многое в моих писательских средствах, в моем новаторстве, которое критикам того времени «резало глаза».
Буквально так писал и К. Чуковский (тогда он был критиком), например, о моей «Печали полей»: «Точно по всей вселенной сделал Ценский ремонт, и от этого резь в глазах нестерпимая…»
И вот случилось так, что он-то и познакомил меня с художником, которого заочно я знал с детства, который […] наравне с Пушкиным, Лермонтовым, Гоголем и Тургеневым, сам не зная о том, формировал меня как писателя.
У него был день отдыха — среда, когда он принимал гостей из Петербурга, но остальные рабочие дни он ревностно охранял; однако случилось вскоре после моего знакомства с ним, что один такой день его был несколько испорчен, и виновником этого сделался отчасти я.
Чуковский соблазнил меня идти кататься на лыжах. У него нашлись лишние лыжи и палки, и мы увлеклись этим делом до усталости.
Когда мы отдыхали, сидя под соснами на пеньках, Чуковский сказал мне совершенно потухающим голосом:
— Я очень, очень устал… Я, должно быть, сейчас умру… А у вас в «Печали полей» сказано: «Снега лежали палевые, розовые, голубые…»
— Да, именно так и сказано, — подтвердил я.
— Сергей Николаевич, — обратился он ко мне очень нежно и ласково, хотя бы вот теперь, перед самой моей смертью, скажите, что вы тут наврали, а снег, он обыкновенный — белый!
— Корней Иваныч, — сказал ему я, — Платон мне друг, но истина больший друг, чем Платон: снег бывает именно таким, как я писал, — палевым, розовым, голубым.
— Так этот вот снег, — указал кругом Чуковский умирающей рукой, — какой же по-вашему? Палевый? Розовый? Голубой?
— Снег этот явно зеленый, — ответил я, — и это и вы должны видеть: ведь на нем отражается зелень сосен.
— А-а! — вскричал Чуковский. — Та-ак! В таком случае пойдемте сейчас же к Илье Ефимовичу, и пусть он сам при мне вам скажет, что снег — белый.
И Чуковский тут же вскочил на лыжи: любовь к правде в словесном творчестве победила в нем, критике, приблизившуюся смерть.
— Послушайте, — сказал я, — неужели вы в самом деле вздумали беспокоить Репина из-за каких-то пустяков?
— Пустяки? Нет-с, это не пустяки, когда вы в своих книгах все перекрашиваете по-своему, а меня, читателя, хотите заставить в эту свою выдумку поверить! И Илья Ефимович тоже скажет, что это не пустяки! Идем!
Мы пошли по направлению к «Пенатам», и я все-таки полагал, что Чуковский шутил, но оказалось, он действительно затеял нагрянуть к Репину днем.
Я тогда не имел представления о том, где именно «Пенаты», но Чуковский пришел на лыжах, как оказалось, прямехонько к даче Ильи Ефимовича, и пока я еще только разглядывал этот двухэтажный деревянный дом среди сосен и елей, Чуковский стучал уже на крыльце в двери.
Он стучал энергично, — по-видимому, для него вопрос о том, бывает ли снег какого-либо другого цвета, кроме белого, являлся действительно острым вопросом и требовал немедленного ответа.
Дверь открылась, и на крыльцо вышел Репин в домашнем сером пиджаке, с палитрой, кистью и муштабелем в руках, и, что меня особенно поразило, он был вооружен еще одной парой очков, кажется, четырехугольной формы!
Разумеется, он был недоволен, что его оторвали от работы, но Чуковский горячо извинялся, и вот я слышу:
— Илья Ефимович! Скажите, пожалуйста, хотя бы вы ему, вот этому, — тут широкий размах длинных рук в мою сторону, — скажите ему, что снег — белый!
— Корней Иванович, а вы учили физику? — вместо ответа спросил Репин.