Работай, работай, работай:
Ты будешь с уродским горбом
За долгой и честной работой,
За долгим и честным трудом.
Каждый день я переписывала три-пять страничек, и когда написанные листы Корней Иванович считал окончательным вариантом, он складывал их в бархатный желтый бювар: канонический текст. Он не трогал их, пока не заканчивал главку или главу. Потом читал ее вслух кому-нибудь из друзей, одному или нескольким. Записывал все замечания и пожелания, указыван, кто именно что заметил или поправил. И наутро чистые машинописные страницы вновь обрастали значками и листочками.
— Кларинда! Вам, конечно, насточертело переписывать эту канитель. Вы уж простите, но вот… я опять немного переделал.
Литературовед Е. С. Добин как-то сказал мне, что его восхищает легкость, с которой пишет Корней Иванович, что когда он говорит о стиле писателя, он всегда приводит в пример Корнея Ивановича, произведения которого «отличаются легкостью стиля», «написаны на одном дыхании». И когда я рассказала, как бьется Корней Иванович над каждым словом, над каждой фразой и что черновых страниц только начала воспоминаний о Зощенко, например, было около 13, он огорчился, что этим примером больше не сможет подкрепить свою мысль.
Я часто у себя в комнате слышала, как Корней Иванович по нескольку раз прочитывает вслух какую-нибудь одну фразу. Сначала фразу, потом абзац, тот, что вверху, и тот, что идет за этой фразой, добавляя слово, зачеркивая, вставляя другое, вновь возвращаясь к первому варианту и снова зачеркивая его, пока не добивался того «ощущения легкости», о котором говорил Е. С. Добин.
«Трудность моей работы заключается в том, — записал у себя в дневнике Корней Иванович в 1925 году, — что я ни одной строки не могу написать сразу. Никогда я не наблюдал, чтобы кому-нибудь другому с таким трудом давалась самая техника писания. Я перестраиваю каждую фразу семь или восемь раз, прежде чем она принимает сколько-нибудь приличный вид». (Подчеркнуто К. И.)
— Я бездарен, — повторял Корней Иванович, если фраза долго сопротивлялась ему. — Был бы у меня талант, я бы писал романы…
Но вот работа закончена. Корней Иванович входит в мою комнату. На нем белая рубашка и красивый галстук вишневого цвета, по всему полю которого золотыми нитками вышиты маленькие фигурки китов с фонтанчиками наподобие короны. Вообще что бы ни надевал Корней Иванович, все сидело на нем очень ладно, а уж если выходил в белой рубашке, вид принимал просто щеголеватый и праздничный.
— Вошел министр. Он видный был мужчина, — говорит Корней Иванович, держа на раскрытой вытянутой ладони последние страницы рукописи. Положив их передо мною, он как-то лихо поворачивается к двери, проделав ногой замысловатое коленце, и величественно покидает комнату. Я допечатываю эти последние страницы, подкладываю к остальным, синим карандашом в правом углу нумерую страницы и оставляю рукопись на столе Корнея Ивановича — дожидаться его возвращения. А судьба рукописи еще неизвестна: она может быть назавтра отправлена в редакцию, а может опять превратиться в разукрашенные полотна, и я снова и снова буду переписывать их на машинке.
Когда рукопись наконец отвозили в редакцию, он нетерпеливо ждал сначала набора, потом корректур, первую и вторую, потом чистые листы, потом сигнал, потом авторские экземпляры книги. Он засыпал меня вопросами:
— Что же с «Советским писателем»? (Где шла его книга «Из воспоминаний»).
— Делает ли художник рисунки к моему «Бибигону», который должен выйти в «Советской России»?
— Нет ли корректур Киплинга?
— Есть ли чистые листы «От двух до пяти»?
— Когда выйдут мои сказки в Детгизе?
Если Корней Иванович был в больнице или в санатории, мне звонили медицинские сестры или добровольные помощники и вновь и вновь расспрашивали меня о его делах, хотя я только час назад сама говорила с ним. А то мне вслед отправлялась записка с наставлениями (конверт он обычно надписывал так: «КИЛ от КИЧ»):
«Не забыли ли Вы напомнить им, что они должны объяснить: канцелярит с ударением на последнем слоге — болезнь (вспомним: дифтерит, колит, аппендицит)».
Малейшая задержка чудилась ему катастрофой, потому что каждый год, каждый день своей жизни он считал последним подарком судьбы.
Как только Корней Иванович получал вышедшую книгу, на корешке одного из экземпляров он ставил букву «М» или писал слово «МОИ» и тут же, перелистывая книгу, начинал вносить в текст поправки и дополнения, вписывая их на поля книги или подклеивая вставки к страницам.
О некоторых статьях в «Современниках» говорил:
— Вялая, бескровная статейка (например о «Собинове»).
О «Репине»:
— Сейчас я написал бы эту книгу по-другому…
А получив «Живой как жизнь», сказал:
— Книжка, пожалуй, невредная.
Но что за горьким был день, когда я поставила на письменный стол Корнея Ивановича пакет с несколькими экземплярами книги «О Чехове». Он принялся развязывать шпагат, а я направилась в свою комнату. Уже у двери за моей спиной раздался безнадежно-отчаянный голос:
— Терпеть не могу этот бразовский портрет! — И в то же мгновение мимо меня пролетела и упала книга.
Я наклонилась и рассмотрела портрет. Это была фотография Чехова, чем-то схожая с портретом работы Браза. Сгоряча Корней Иванович не вгляделся в фотографию и отшвырнул от себя книгу.
Спас меня сохранившийся титульный лист машинописного экземпляра, на котором Корней Иванович четко вывел:
«Корней Чуковский.
Чехов и его мастерство»
и поперек листа, карандашом:
«2 портрета
Один вначале — тот, что в VIII томе против 13 страницы (достать оригинал в Чеховском музее) другой работы Браза в самом конце».
Но этот лист я не сразу показала ему. Когда я опамятовалась и вновь вошла в кабинет, он повернул ко мне лицо, все залитое слезами…
Корней Иванович мечтал составить том своих критических статей, тех, которые наиболее ценил, и назвать эту книгу «Вечерняя радуга». Ему очень полюбились эти два слова, и он не раз перечислял статьи, которые включит в эту заветную свою книгу.
Но такой книги ему не пришлось издать. А заглавие он подарил поэту из села Ильинское — Семену Воскресенскому: «Вечерней радугой» назвал свою работу о стихах престарелого поэта. Статьи же, потерявшие свое заглавие, он стал вкладывать в папку, на которой написал: «VII том». Корней Иванович надеялся, что, выпустив VI том собрания своих сочинений, он вдогонку сдаст в издательство и «VII том».
Книга «Рассказы о Некрасове», статьи о Джеке Лондоне, о Короленко, «Ахматова и Маяковский» должны были стать основой этого тома.
Однажды у себя на столе я увидела толстую тетрадь в. твердом коричневом переплете. Она лежала открытой, и на первой странице было написано: «Кларина книга». Написано было так:
И под этим заглавием следовали вопросы:
«Как зовут Лаврецкого? Его адрес?
Адрес Кассиля?
Гаркави.
Книга Дубинской „Некрасов“.
Клей.
Где детгизовский вариант „Бибигона“?»
К вечеру я рядом с вопросами написала ответы. Я узнала имя-отчество Лаврецкого и его адрес. И адрес Кассиля тоже. Подготовила сверку текстов диссертации А. Гаркави и книги Дубинской о Некрасове, необходимых для работы над статьей «Свое и чужое», где Корней Иванович защищал некрасоведа Гаркави от наскоков Дубинской[18].
Детгизовский вариант «Бибигона» нашелся, и с левой стороны своих вопросов удовлетворенный Корней Иванович поставил крестики.
Тетрадь эта велась нерегулярно. То записи в ней шли день за днем, то она надолго исчезала и возникала на моем столе в те дни, когда Корней Иванович гневался на меня и старался припомнить как можно больше упущенных мною дел. Тогда появлялись такие записи: