Такой стала для человека по имени Гай Октавий кульминация всей его карьеры, потраченной на собирание впечатляющих имен. Став Цезарем в возрасте девятнадцати лет, он всего лишь через один-два года после официального обожествления его приемного отца получил право называться Divis Filius — «сыном бога». При всей экстраординарности подобного имени оно явно получило божественное одобрение, ибо успех никогда не разлучался с карьерой Цезаря Divis Filius'а. Теперь в качестве «Августа» он еще больше возвышался над простыми смертными. Титул наделял его светом неземной власти. «Ибо титул этот подразумевал, что он представляет собой нечто высшее, чем человек. Все наиболее священное и достойное определяется словом «august»»[295] — и теперь, сделавшись Августом, Октавиан предъявил свои права и на нее. Заново основать Рим — таково было его жизненное предназначение, и, произнося его имя, сограждане должны всякий раз вспоминать об этом. Искусная, почти подсознательная природа такой ассоциации была просчитана с абсолютной точностью. Октавиан отверг предлагавшееся ему и, по логике вещей, более подходящее имя «Ромула»: первооснователь города был царем и братоубийцей… неблагоприятные знаки. Теперь, добившись высшей власти, Октавиан строгой рукой подавлял любые воспоминания о том, каким путем добыл ее. В предыдущем десятилетии уже были расплавлены восемьдесят серебряных статуй, изготовленных в его честь по указанию угодливого Сената. В официальном описании его карьеры годы между Филиппами и Актием зияют пробелом. И что наиболее важно, конечно, имени «Октавиан» надлежало кануть в забвение. Август Цезарь прекрасно понимал все значение переименования.
И понимал он это потому, что понимал римский народ. Август разделял его глубочайшие чаяния и мечты. Именно это в конце концов и позволило ему завоевать целый мир. Последний и величайший среди сильных людей Республики, он подметил злокачественную ржавчину, разъедавшую самые благородные идеалы его родного города, — и никогда не переставал использовать ее. «Сражайся всегда отважно, и властвуй над остальными», — советовал Посидоний Помпею, следуя непререкаемому авторитету Гомера. Однако век героев миновал, и стремление отважно сражаться и властвовать над остальными могло теперь повлечь за собой гибель Рима. Ставки сделались настолько высокими, настолько возросли ресурсы, доступные честолюбцам, настолько смертоносными и опустошительными сделались открывшиеся им методы правления, что все это вместе взятое поставило Республику и ее империю на грань уничтожения. Не являясь более полисом граждан, связанных общими убеждениями и ограничениями, Рим превратился в общество анархических охотников за головами, в котором добиться успеха могли только жестокие братоубийцы. Таковы были охотничьи угодья, на которые в девятнадцать лет вступил Октавиан, — и не следует сомневаться в том, что он с самого начала своей карьеры ставил себе целью захватить высшую власть в государстве. Однако добившись ее, когда соперники его были мертвы или укрощены, а народ утомлен, он оказался перед лицом глобальной проблемы: либо продолжать попирать традиции и прошлое собственного города и откровенно поддерживать свою власть мечом, в качестве военачальника, как делал его приемный отец, либо в качестве бога, как Антоний, или позиционировать себя как наследника традиции. Приняв имя «Августа» он обозначил свой выбор. Он не станет нарушать ни малейшего обычая Республики, а поставит их себе на службу. Он преподаст своим соотечественникам древний урок: честолюбие, если оно не служит общему благу, может оказаться преступлением. А сам он, как «лучший хранитель народа Ромула»,[296] возобновит гражданские идеалы, чтобы впредь их невозможно было преступить, поставив общество на грань дикости и гражданской войны.
Безусловно, это было ханжество воистину олимпийского размаха, однако народу Ромула было не до нюансов. Граждане теперь считали свою судьбу неизбежной.
Чего не портит пагубный бег времен?
Отцы, что были хуже, чем деды, — нас
Негодней вырастили; наше
Будет потомство еще порочней.
(Пер. Н.С. Гинцбурга)
Пессимизм этот был рожден не просто усталостью от войны. Прежняя уверенность, которую давало право называться римлянином, оказалась отравленной, и испуганный и пребывающий в смятении народ разочаровался в том, что некогда связывало его воедино: в чести, в любви к славе, в военной доблести. Свобода их предела Республика утратила свою свободу, хуже того — душу. Этого, во всяком случае, боялись римляне.
И Август оказался перед вызовом — и великой возможностью — убедить их в противоположном. Надо было добиться этого, и тогда основы его режима сделались бы прочными. Гражданин, который сумеет вернуть своим собратьям не только мир, но также их обычаи, прошлое и гордость, будет воистину достоин высокого звания августа. Однако он не мог сделать это чисто законодательным путем: «зачем нужны пустые законы без оживляющих их традиций?»[297] Одни только декреты не способны воскресить Республику. Это может сделать только римский народ, показав себя достойным трудов Августа, — и в этом заключались гениальность и величие его политики. Новую эру можно было представить моральным вызовом такого рода, с какими часто встречались римляне в прошлом и какие преодолевали. Август, не претендующий на власть большую, чем подобает ему согласно достижениям и престижу, призывал своих соотечественников разделить с ним труды по восстановлению Республики. Короче говоря, он предлагал им вновь ощутить себя гражданами.
Программа по обыкновению была оплачена золотом побежденных. На реализацию мечты Августа ушли доходы, полученные после падения Клеопатры. В 29 году до Р.Х. Октавиан возвратился в Рим с Востока, доставив в трюмах своих кораблей сказочные сокровища Птолемеев — и немедленно начал расходовать их. В Италии и провинциях были приобретены огромные участки земли: Август ни в коем случае не намеревался повторять чудовищное преступление свое молодости — расселение ветеранов на конфискованных землях. Ничто не вызвало большего горя и смятения, ничто не оказало такого жестокого воздействия на самосознание римлян. И теперь Август пытался загладить прошлые грехи ценой колоссальных расходов. «Гарантия прав собственности каждого гражданина» — таким стал долгосрочный лозунг нового режима, во многом способствовавший укреплению широкой популярности Августа. Римляне видели в землевладении в такой же мере моральное благо, как и социальное или экономическое. И люди, облагодетельствованные его возвращением, усматривали в этом провозвестие нового золотого века: «возделывание возвращается на поля, с уважением ко всему священному, освобождая человечество от тревоги».[298]
Конечно, золотой век потребует исполнения некоторых обязанностей от тех, кто будет наслаждаться его благами. В отличие от описанной Вергилием утопии он не будет раем, избавляющим от трудов и опасностей, иначе не вырастить стойких и выносливых граждан. Август тратил сокровища Птолемеев не для того, чтобы сограждане его ленились, как изнеженные люди Востока. Напротив, он представлял себе мир таким, как исстари видели его все римские реформаторы: в обновлении простых и старинных крестьянских добродетелей, в возвращении Республики к своим основам. Он затрагивал нужную струнку, ибо такой была сущность римского мифа: ностальгия по чтимому прошлому, само собой, но в духе строгом и несентиментальном, том самом, что ковал железные поколения граждан и донес штандарты легионов Республики до краев света. «Труд неустанный все победил, да нужда в условьях гнетущая тяжких!»[299] Так писал Вергилий, пока Октавиан на Востоке расправлялся с Клеопатрой и полагал конец гражданской войне. Никакого праздного рая, но нечто более неопределенное, интригующее — и по римским понятиям более стоящее. Почести в Республике никогда не являлись самодостаточной ценностью; в них видели средство достижения бесконечной цели. И то, что можно было сказать о гражданах, естественно, оказывалось справедливым и для самого Рима. Борьба и непоколебимость перед несчастьям всегда были сутью его бытия. Такое утешение даровала история поколению, пережившему гражданскую войну. Бури рождают величие. Из нищеты возникает обновление цивилизованного порядка.