Впрочем, женщина благополучно скончалась в пути. И в сентябре 40 года до Р.Х. агенты Антония и Октавиана встретились на переговорах в Брундизии. После взаимных препирательств и торга пакт между обоими был подтвержден. И чтобы закрепить его, Октавиан отдал вдовцу руку своей любимой сестры Октавии. Римская империя явно и аккуратно распадалась на две части. Разделению этому препятствовали только Секст и Лепид — и их скоро сбросили с игральной доски.
В сентябре 36 года до Р.Х. Октавиан, наконец, сумел уничтожить флот Секста, бежавшего на восток и принявшего смерть от рук людей Антония. В то же самое время Лепид стал возражать против того, что его так долго держат на заднем плане, и тогда его официально лишили полномочий триумвира; причем унизительная операция эта была проведена Октавианом без каких-либо консультаций с третьим членом триумвирата. Младший Цезарь, теперь утвердившийся в Риме прочней, чем когда-либо удавалось его приемному отцу, уже мог позволить себе пренебречь неизбежными в таком случае протестами Антония. В свои двадцать семь лет он успел многого достигнуть. Не только Рим, не только Италия, — целых полмира признавали его власть.
Тем не менее власть его — как и власть Антония — оставалась властью деспота. Поспешное возобновление триумвирата в 37 году (после упразднения его в предыдущем), не было вызвано необходимостью, а становилось объяснимым лишь благодаря усталости и горестям римского народа. Чувство безысходности, которое Республика всегда возбуждала в других народах, теперь обратилось против нее самой. Еще в 44 году до Р.Х., после убийства Цезаря, один из его друзей писал, что проблемы Рима являются неразрешимыми — «ибо если наделенный подобным гением человек не сумел найти выхода из них, то кто же отыщет его теперь?».[288] С той поры римскому народу пришлось испытать еще большее количество бурь, еще большую беспомощность. Исчезли путеводные звезды обычая, и ничто не могло заменить их.
Неудивительно, что отчаяние и растерянность начинали порождать в гражданах Республики странные фантазии:
Вот, воцаряется век последний из песни Сивиллы;
Наново нам сочтена череда несравненных столетий.
Время пришествию Девы, возврату царства Сатурна;
Ныне иное с небес нисходит к нам поколенье.
Ты одна, Лукина, рожденью младенца, с которым
Канет железный век, и племя взойдет золотое.
[289] (Пер. Алексея Лукина)
Строки эти были написаны в 40 году до Р.Х., в самый разгар страданий Италии. Автор их, Публий Вергилий Марон или просто Вергилий, был родом из плодородной долины реки По, местности, в которой земельные комиссары действовали особенно активно. В своих поэмах Вергилий упрямо описывал горести обездоленных, и его собственное представление об Утопии было рождено не меньшим отчаянием. Масштаб катастрофы, обрушившейся на римский народ, оказался настолько огромным, что неопределенные пророческие упования, подобные тем, что давно были популярны среди греков и евреев, стали единственным доступным римлянам утешением. «Песни Сивиллы» были вовсе не теми песнями, которые хранились в Капитолии. В них не содержалось наставлений по поводу того, чем можно смягчить гнев богов, не было никакой программы действий по восстановлению мира в Республике, — всего лишь пустые мечтания и ничего более.
Тем не менее самовластцы могли обратить в свою пользу и видения. Чтобы там ни говорил Вергилий по поводу посланных небом младенцев-мессий, в действительности на роль спасителя были лишь два кандидата — и если выбирать из них двоих, именно Антоний, а не Октавиан, обладал наиболее надежной опорой в традиции. Восток, добела обескровленный последовательно сменявшими друг друга сторонами в гражданских войнах Рима, жаждал нового начала еще более пылко, чем Италия. Апокалипсические видения наполняли воображение греков и египтян, сирийцев и евреев. Митридат уже показал, каким образом честолюбивый военный предводитель может использовать подобные чаяния; но всякий, кто поступал подобным образом до сих пор, неизбежно становился врагом Рима. Представить себя в качестве бога-спасителя, давно предсказанного восточными оракулами, — более чудовищного преступления гражданин Республики просто не мог и вообразить. Теперь уже более столетия проконсулы, разъезжая по Востоку, слышали, как их называют божественными, и, подражая Александру, раздавали короны — и всегда опасались пройти этим путем до конца. Сенат не позволил бы этого; римский народ запретил бы подобное. Но теперь Республика умерла, и Антоний как триумвир не был ничем обязан ни Сенату, ни римскому народу. И искушение явилось к нему в облике великой и чарующей царицы.
Клеопатра, завоевавшая сердце Цезаря тем, что спряталась в ковре, завоевала Антония пышным спектаклем. Она давно знала этого триумвира — его любовь к пышности, удовольствиям, переодеваниям в Диониса — и точно рассчитала, чем сможет завоевать его сердце. В 41 году до Р.Х., во время путешествия Антония по Востоку, она направилась навстречу ему из Египта, причем весла ее корабля были сделаны из серебра, корма крыта золотом, пажи одеты купидонами, служанки — морскими нимфами, а сама она — Афродитой, богиней любви. Антоний самым бессовестным образом унизил ее, приказав явиться к нему. Однако Клеопатра, впорхнув через порог ставки Антония под изумленными взглядами его ошеломленных подручных самым чудесным образом переменила ход представления. Она была не настолько глупа, чтобы слишком долго привлекать внимание только к себе самой, и потому немедленно предоставила Антонию собственную роль в спектакле. «И прошло повсюду слово о том, что Афродита явилась, чтобы пировать с Дионисом ради общего блага всей Азии». Никакая другая роль не могла бы в такой мере раззадорить фантазию Антония и другая партнерша в постели — тоже. Антоний, как он и намеревался, немедленно сделал Клеопатру своей любовницей и провел с ней в Александрии восхитительную зиму. Римские матроны могли славить египетские методы контроля за рождаемостью, но Клеопатре — во всяком случае, когда она ложилась с повелителями мира, — было не до крокодильего помета. Так что скоро она забеременела и от Антония. Когда-то наделившая Цезаря сыном, Клеопатра на этот раз проявила, большую щедрость. Афродита подарила Дионису близнецов.
Здесь перед отцом их встало блистательное, но и опасное искушение — основать или нет царскую династию? Подобный поступок находился под строжайшим, даже смертельным запретом. И не стоит удивляться тому, что Антоний отверг его. Четыре года — вопреки слухам, утверждавшим, что он опьянен Клеопатрой, — Антоний избегал общества своей любовницы. Октавия, прекрасная, умная и верная, обеспечила его соответствующей компенсацией, и Антоний, на время переселившийся в Афины и посещавший там лекции вместе со своей интеллектуальной супругой, превратился в образец идеального мужа. Однако даже рядом с Октавией он не мог забыть о тех, куда более блестящих перспективах, которые открывала перед ним Клеопатра. Начали ходить скандальные истории: рассказывали, что Антоний устраивал оргии в театре Диониса, одетый подобно богу — в шкуру пантеры; что он возглавлял факельные шествия к Парфенону; что он с пьяных глаз досаждал богине Афине брачными предложениями. Все это в высшей степени компрометировало римлянина — и передача подобных сплетен из уст в уста несомненно не улучшала их содержания. Тем не менее это не приводило к крупному скандалу в Афинах или среди подданных Антония, скорее, напротив: на Востоке в первую очередь ожидали, что правитель должен быть богом.
К 36 году до Р.Х., когда Антоний и Октавиан стали двумя владыками римского мира, не имеющими других соперников, характер их власти в большей степени определялся различными традициями ее основ. Перед обоими стоял один и тот же вызов, требовавший утвердить легитимность своей власти не только мечом. И тут Октавиан как правитель Запада обладал важнейшим преимуществом. Они с Антонием оба были римлянами, но только Октавиан владел Римом. Когда Октавиан возвратился в столицу после победы над Секстом, его впервые приветствовали с подлинным энтузиазмом. Консерватизм, внутренне присущий его согражданам, пережил утрату ими свободы, и теперь, испытывая благодарность к Октавиану, принесшему им мир, они выразили его на языке своих старинных прав: предложили завоевателю священную привилегию — неприкосновенность трибуна. Она могла иметь какой-либо смысл только в возрожденной Республике, и Октавиан, принимая ее, намекнул на возможность подобной перспективы. Это не давало какой-либо гарантии — к этому времени римляне научились не доверять пышной риторике. Однако, потопив флот Секста и отправив Лепида в бесславное изгнание, Октавиан мог, наконец, приступить к реализации своих претензий на то, что действует в интересах мира. Были отменены налоги, возобновлены поставки зерна, в сельские края отправили комиссаров — восстанавливать там порядок. Демонстративно были сожжены все документы, связанные с гражданской войной. Ежегодные магистраты начали возвращаться к исполнению своих обязанностей. Поистине — назад в будущее.