Это отнюдь не означало того, что Цезарь намеревался пренебречь собственным городом. У него были крупные планы в отношении Рима: он намеревался основать библиотеку; высечь в скале Капитолия новый театр, превосходящий театр Помпея, построить на Марсовых полях самый большой в мире храм. Предстояло даже направить по новому руслу Тибр: Цезарь решил, что течение реки мешает его строительным планам. Ничто не способно было лучше проиллюстрировать удивительную природу его власти: он мог строить не только то, что хотел, и там, где хотел, словно бог прикасаясь кончиком пальца к ландшафту, он приказывал топографии города измениться. Десяти годам диктатуры Цезаря предстояло навсегда преобразить облик Рима. Город, своим ветхим видом всегда демонстрировавший свою приверженность древним свободам, должен был скоро стать совершенно иным — похожим на греческие города.
И в особенности на Александрию. Намек на это можно усмотреть в именах гостей, принимаемых Цезарем у себя дома. В сентябре 46 года до Р.Х., как раз во время, чтобы понаблюдать за триумфами своего любовника, в Рим прибыла Клеопатра. Разместившись в особняке Цезаря на противоположном берегу Тибра, она начисто отказалась соблюдать какие бы то ни было республиканские условности, в полном объеме исполнив роль царицы Египта. Она привезла с собой не только своего мужа-брата и свиту из евнухов, но и наследника, годовалого царевича. Цезарь, уже женившийся, отказался признать своего незаконнорожденного сына, однако Клеопатра, не смущаясь этим, подчеркнула очевидное, назвав мальчика Цезарионом. Рим, естественно, был потрясен такой наглостью. И не менее естественно то, что всякий, кто хоть что-то из себя представлял, отправился на другой берег Тибра — поглазеть. Манера, с которой Клеопатра привечала гостей, в точности соответствовала ее представлению об их значимости: с Цицероном, например, нашедшим ее неприятной, она обошлась самым высокомерным образом. Однако глаза царицы искали только одного человека. И в августе 45 года, когда Цезарь окончательно возвратился в Италию, она поспешила навстречу ему.[261] И они устроили себе праздник за городом, на приволье. Лишь в октябре Цезарь наконец возвратился в Рим.
Он обнаружил, что город переполнен самыми дикими слухам. Говорили — с полной убежденностью — что он намеревается перенести столицу империи в Александрию. Лица, наделенные меньшей фантазией, утверждали, что он намеревается жениться и на Клеопатре, невзирая на жену. Цезарь не стал опровергать слухи, но поставил в храме Венеры золоченую статую своей любовницы, оказав ей тем самым беспрецедентную, неслыханную честь. А поскольку богиня Венера самым тесным образом отождествлялась с Исидой, знак этот был намеком на новый, еще более громкий скандал. Если Клеопатре предстояло находиться в самом сердце Республики в качестве богини, то какую роль ее любовник предусмотрел для себя любимого? И потом, отчего рабочие возводят вокруг его дома подножие, словно у храма? И правда ли то, что великим понтификом назначен Антоний? Цезарь, не скупясь, разбрасывал намеки.
Богиня-невеста и самообожествление: он знал, что сограждане придут в ужас. Однако не все: восточные подданные империи удивляться не станут. Рим мог склониться перед Цезарем, однако на карте мира еще оставались места, не думавшие подчиняться Риму. И самой упорной среди подобных держав оставалась Парфия, всадники которой, воспользовавшись гражданской войной в Республике, посмели перейти границу Сирии. Следовало также отомстить за Карры, вернуть потерянных орлов, и обязанность эта требовала внимания диктатора. Тем не менее новая война, затеянная так скоро после его возвращения в Рим, оставила бы город униженным, едва ли не оскорбленным. Казалось, что проблемы Республики только докучали человеку, призванному разрешать их, что сам Рим сделался слишком тесной сценой для его амбиций. На Востоке это понять могли. На Востоке уже почитали Цезаря как бога. На Востоке существовали традиции, куда более древние, чем традиции Республики, — говорившие о божественности царской плоти, о власти царя царей.
В этом и крылась подоплека, смущавшая встревоженных римлян. В конце 45 года до Р.Х. Сенат объявил, что отныне Цезаря надлежит титуловать как divus Iulius: Божественный Юлий. Кто теперь усомнится в том, что он решился нарушить строгий запрет и возложить на свою голову царский венец? Основания для подобного подозрения, безусловно, существовали. В начале 44 года Цезарь начал появляться на людях в высоких красных сапогах, какие некогда носили цари из легендарного прошлого; примерно в то же самое время он с яростью отреагировал на исчезновение диадемы, таинственным образом появившейся на одной из его статуй. В обществе нарастала тревога. И Цезарь как будто бы понял, что зашел слишком далеко. Пятнадцатого февраля, облаченный в пурпурную тогу, с золотым венком на голове, он демонстративно отверг предложенную Антонием царскую корону. Дело происходило во время праздника, и Рим был полон народа. Когда Антоний повторил предложение, «над Форумом пронесся стон».[262] И Цезарь вновь отказался принять корону, на сей раз с твердостью, не допускающей дальнейших противоречий. Быть может, если бы толпа разразилась одобрительными криками, он и принял бы предложение Антония, однако это кажется маловероятным. Цезарь знал, что римляне никогда не признают царя Юлия. Впрочем, в конечном итоге это было ему безразлично. Облик его величия имел относительный характер и менялся в зависимости от того, среди какого народа он находился. Этому научило его пребывание в Александрии. И если Клеопатра была фараоном для египтян и македонской царицей для греков, то и Цезарь мог одновременно быть живым богом для азиатов и диктатором для римлян. Зачем оскорблять чувства сограждан исключительной Республики, когда, как говорят, по словам самого Цезаря, она превратилась в «ничто, в одно только имя, не имеющее плоти и сущности»?[263] Истинную значимость имела не форма, но реальность власти. И Цезарь, в отличие от Суллы, не имел намерения отказываться от нее.
За несколько дней до того, как Антоний предложил ему корону, Сенат официально назначил Цезаря пожизненным диктатором.[264] Это судьбоносное решение погасило последние слабые надежды на то, что Цезарь однажды вернет Республику ее гражданам. Однако встревожит ли это римлян? Согласно расчетам Цезаря — едва ли. Народ он убаюкал играми, благосостоянием и миром, Сенату заткнул рот, не открытыми угрозами, а страхом перед возможными последствиями своего устранения: «Незаконный тиран лучше гражданской войны».[265] Такого мнения придерживался Фавоний, самый верный среди восторженных поклонников Катона. И его суждение имело много сторонников. Понимая это, Цезарь мог пренебречь ненавистью аристократии. Он отказался от отряда охраны численностью в две тысячи человек. Он открыто ходил по Форуму в сопровождении только положенных ему по должности ликторов. А когда информаторы донесли ему о готовившемся убийстве и предложили немедленно принять меры против заговорщиков, Цезарь отмахнулся от их уговоров. «Он скорее умрет, чем позволит себе устрашиться».[266]
Конечно, Цезарь не намеревался долго задерживаться в Риме; 18 марта ему предстояло отправиться в Парфию. Действительно, предсказатель советовал ему опасаться мартовских ид, в том месяце выпавших на пятнадцатое число, однако Цезарь никогда не обнаруживал особенной склонности к суевериям. Лишь иногда, в приватных беседах, позволял он себе высказывать мысль о том, что так же, как и другие, смертен. Вечером четырнадцатого числа, через месяц после назначения пожизненным диктатором, Цезарь обедал в обществе Лепида, патриция, перешедшего на его сторону в 49 году до Р.Х. и служившего его заместителем, официально занимая пост «начальника конницы». Уверенный в обществе друзей, Цезарь оставил предосторожности. На вопрос «Какой род смерти следует назвать самым сладким?», Цезарь ответил: «Тот, что приходит без предупреждения».[267] Предупрежденный боится; бояться — значит утратить мужество. В ту ночь жену Цезаря мучили кошмары, она умоляла его не посещать заседание Сената, но он только рассмеялся в ответ. Утром в своих носилках он заметил предсказателя, который предупреждал его опасаться мартовских ид. «День, о котором ты предупреждал меня, наступил, — промолвил Цезарь с улыбкой, — а я еще жив». На что тот мгновенно ответил: «Да, иды наступили, но не прошли».[268]