В 1827 году он стал ректором, главой университета. Лобачевский расширил университет, в том числе и буквально: он настолько хорошо разбирался в архитектуре, что сам спроектировал ряд новых построек. В 1830 году, когда разразилась холера, он сделал все, чтобы в академическом городке смертность была минимальной, — он буквально принуждал людей соблюдать требования санитарии, вопреки тем средневековым мерам, которые применялись в остальной Казани. Потом был пожар, уничтоживший половину города. Новая обсерватория, лучшие из зданий университета сгорели. Но Лобачевский спас инструменты и книги и двумя годами позже восстановил все утраченное.
Уже в 1826 году он занялся неэвклидовой геометрией. Но Казань для Европы была все равно что Канзас. Новое слово добиралось до европейских ученых с раздражающей неторопливостью. Но все же добиралось. И когда Гаусс узнал о новой теории, на него она произвела такое впечатление, что Лобачевский в 1842 году был принят в Королевское научное общество Геттингена.
То ли из-за нелюбви к иностранцам, то ли из простой зависти, но в 1846 году Лобачевского сняли с поста ректора. Ему позволили читать лекции, только и всего. И он углубился в математические исследования. Его зрение все ухудшалось. Его сын умер. Но он продолжал размышлять, обдумывая и диктуя «Пангеометрию», увенчавшую его жизнь. И в 1856 году, вскоре после окончания этого труда, он умер.
Конечно, он был святым!
— Нет, Стивен Павлович, вы меня переоцениваете. Я ошибался и грешил больше других, уверен. Но беспредельна милость Господня. Я был… нет, это невозможно объяснить. Скажем так, мне было позволено учиться дальше.
Доска заполнилась текстом. Дженис взялась за резинку, и мел вновь забегал по черному полю, поскрипывая. Для тех, кто знал французский — в котором то и дело встречались русские и венгерские слова, да еще и немецкие, — постепенно становилось ясно, что же произошло. Но лишь я полностью понимал случившееся, разделив это понимание с Лобачевским. И меня все больше раздражала необходимость переводить все на американский. Время работало против нас…
Лобачевский понял меня. Час был поздний, опасность слишком велика. И он стал задавать вопросы более коротко, отрывисто, вынуждая Больяя к кратким же ответам.
Но наконец я созвал всех остальных. Кроме Джинни, остававшейся эффектной при любых обстоятельствах, и Свартальфа, сидящего у ее ног и смотрящего на всех глазами, полными человеческой мысли, посмотреть было не на кого. Усталые, вспотевшие, без галстуков, с растрепанными волосами… Наверное, я сам выглядел даже хуже других. Я охрип, и одна щека у меня нервно дергалась. Тот факт, что святая душа избрала мое тело для своего пребывания на земле, не ослабил моей боли, страха, опасений…
— Теперь все прояснилось, — сказал я. — Мы совершили ошибку. Бог не дает персональных приказов ангелам и святым, ну, по крайней мере, ради нас. Пастор, судя по форме его просьбы, понимал это. Но все мы — нет; мы воображали себя куда более важными персонами, нежели мы есть.
Лобачевский поправил меня:
— Нет, для него важен каждый. Но свобода необходима, даже для зла. И, более того, есть некоторые правила… ну, скажем, реальной политики. Не знаю, есть ли аналог этому на земле. Грубо говоря, ни Бог, ни Разрушитель не хотят спровоцировать новый Армагеддон. Уже две тысячи лет они избегают… э-э… вторжения на территории друг друга. И эту политику никто не намерен менять.
— Но все же наш призыв был услышан. Лобачевский — полночинный святой. Ему нельзя было запретить явиться к нам, но нельзя было и заставить. Но он не может сопровождать нас в ад. Если же он и отправится с нами, то лишь как наблюдатель, скрытый в теле смертного. Ему очень жаль, но это единственно возможный вариант. Если мы там свернем себе шею, он не сможет помочь нашим душам спастись. Каждый дух идет лишь своим собственным путем… ну, неважно. Больяй — это другое дело. Он тоже услыхал наш призыв — ведь наша молитва была составлена так, что вполне могла относиться и к нему. Он еще не достиг полной святости. Он сказал, что находился в чистилище. Мы представляем себе это место как некую область, где человек может… точнее, душа может исправиться, улучшить себя. В любом случае, хотя он был и не на небесах, но не был и проклят. И на него не наложен запрет на участие в борьбе. И это для него шанс совершить хороший поступок. Он оценил содержание нашей просьбы, в том числе и то, что мы не высказывали вслух, и тоже выбрал меня для вселения. Но Лобачевский, будучи более сильной и святой душой и не зная, конечно, о намерениях Больяя, прибыл на долю секунды раньше и занял мое тело.
Я умолк, чтобы прикурить сигарету. Но вообще-то я предпочел бы галон крепкого сидра. Горло мое пересохло, как проселок жарким летом.
— Очевидно, подобные ситуации регулируются какими-то правилами, — сказал я. — Только не спрашивайте меня почему; хотя я уверен, что они имеют смысл, — ну, например, необходимо защитить смертное тело от избыточного потрясения и напряжения. Одно тело — одна дополнительная душа. Больяй не обладает способностью сотворить временное реальное тело из того, что может найтись под рукой, как вы недавно предположили, доктор Нобу. Скорее всего, он не смог бы использовать органический материал, даже если бы мы приготовили его заранее. Он мог заявить о себе, лишь вселившись в живое тело. Есть и еще одно правило: душа не может перемещаться из тела в тело. Она во все время своего пребывания здесь остается в том, в которое попала сразу. Больяю пришлось принять мгновенное решение. Мое тело было уже занято. Чувство приличия не позволило Больяю войти в тело женщины. И не было смысла вселяться в любого из вас, ведь вы не будете принимать участия в экспедиции. Но из подтекста молитвы Больяй понял, что есть и третий участник операции, и он — мужского пола. И математик внедрился в него. Больяй всегда был слишком тороплив. И он слишком поздно понял* что очутился в теле Свартальфа.
Барни пожал квадратными плечами:
— Выходит, наш проект ни к чему не привел?
— Почему же? — возразили. — С ведьмовской помощью Джинни… используя кошачий мозг на всю мощь, Больяй думает, он сможет действовать. В своей загробной жизни он далеко продвинулся в знании геометрии разных континуумов, исследуя неведомые нам планы бытия. И ему нравится идея налета на ад.
Свартальф взмахнул хвостом, насторожил уши и сверкнул глазами.
— Тогда — за дело! — крикнула Джинни. — Вперед!
— Да, пожалуй, — сказал я. Моя решительность не угасла, но энтузиазма у меня поубавилось. Мне мешали знания Лобачевского. — Я чувствую, развязка близка. Враг сделает все, чтобы помешать нам. Он направит против нас коварнейшие, могущественные силы.
— Да, — кивнул Карлслунд. — Да-да.
Джинни замерла, когда я сказал:
— Доктор Грисволд, может быть, вам лучше позвонить Ножу?
Маленький ученый согласился:
— Я позвоню из своего кабинета. Но мы можем подключить и сюда переносную линию, аудиовидеоаппарат.
Мы все Слишком устали, чтобы разбираться, насколько законно такое подключение; впрочем, я подумал, что это вполне допустимо, мы ведь не собирались заниматься шпионажем.
Мы ждали несколько минут. Я прижимал Джинни к себе. Вся наша группа чувствовала себя крайне усталой, лишь Больяй не терял бодрости духа. Он заставил Свартальфа обойти всю лабораторию, исследуя ее с пылким интересом. Разумеется, теперь Больяй познал куда больше любого смертного в области математики и других наук; но он хотел разобраться, насколько далеко продвинулись мы. И он пришел в восторг, когда Дженис отыскала для него экземпляр «Национальной географии».
Телефонный аппарат ожил. Мы увидели Грисволда, и… У меня перехватило дыхание. Сверкающий Нож и в самом деле вернулся из Вашингтона.
— Мне очень жаль, что я заставил вас ждать, — сказал профессор. — Но я просто не мог освободиться раньше. Чем могу быть вам полезен?
Фэбээровец назвал себя и предъявил служебный значок.
— Я пытаюсь связаться с мистером и миссис Матучек. Вы ведь их знаете, не так ли?