Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— К вам. Если вы Иван Иванович.

— Я и есть. Скоро семьдесят лет как Иван Иванович.

— Тогда к вам. Извините, что вот спугнул, так сказать, вашего любимца.

Вячеслав Иванович никакой вины не чувствовал: не хочешь, чтобы белка убегала, держи ее в клетке; а тут мало что на воле, еще и форточка нараспашку! Но все-таки решил извиниться, чтобы вышло вежливо, а то художники — народ щепетильный.

— Ничего, захочет — вернется. Ее дом на сосне, а ко мне она только в гости заглядывает. Да вы раздевайтесь, садитесь, располагайтесь. Я рад, когда до меня у людей дело.

Говоря все это, Раков продолжал какую-то монотонную работу: похоже, как если бы тер овощи на мелкой терке, только без овощного хруста.

— Знаете, я у крыльца пса своего привязал, ничего? Он вход не перекрывает, если кто пойдет.

— Собака — это хорошо. Да и ходят ко мне всё люди хорошие, которые собак любят. Сама-то она у вас как? Голая или в свою шубу одетая?

Вячеслав Иванович не сразу понял, замялся было — неприятно свою непонятливость обнаруживать, тем более перед художником, но быстро дошло, он обрадовался и закивал:

— В шубе! Еще в какой шубе!

— Ну и хорошо. А то, если голышом бегает, как доберманец какой-нибудь, тогда нельзя выставлять на мороз. Не по-нашему это, когда собака голышом. Я люблю шубастых.

Успокоенный насчет Эрика, Вячеслав Иванович снял пальто — хорошее вообще-то пальто, но не дубленка, а он хотел дубленку, да никак не попадалось хорошей — и стоял с ним в руках, не зная, куда положить или повесить. Занятый своей монотонной работой хозяин не сразу заметил его затруднение. А когда заметил, посоветовал небрежно:

— Да кладите вон хоть на стул. Бумагу с него скиньте и кладите.

Ну что ж — если сам художник разрешает… Вячеслав Иванович собрал наваленные кипой на стул рисунки, не скинул их, правда, а аккуратно переложил на стол. Перекладывая, первый раз присмотрелся внимательно: лица все сплошь изможденные, но с удивительным выражением силы и страсти. И невольно спросилось:

— Это вы тогда рисовали?

— Новые работы, новые. Но все о том же. Вспоминаю, ищу.

— Родных своих ищете?

— Нет, в работе. Ищу истинное. Ну образ, что ли. Знаете, ну как раньше художник мог всю жизнь писать одних мадонн: искал истинное выражение святости материнства. Вот и я ищу. Чтобы выкристаллизовать образ Святого Ленинградца, если так можно выразиться. Ребенок такой уже есть: помните, мальчик в бинтах у Харшака?

Вячеслав Иванович не помнил, а вернее, и не видел никогда такого рисунка, но признаться постеснялся и неопределенно кивнул:

— Да, видел, приходилось.

— Если видели хоть раз — на всю жизнь. Это образ, это находка! Вот и я ищу, только взрослого. Со взрослым трудней… Кстати, вашего портрета никто не писал?

— Нет.

Жалко, что нельзя было сказать небрежно: «Как же, мой портрет нарисовал сам Глазунов», — единственный современный художник, которого Вячеслав Иванович знал по фамилии.

— У вас лицо интересное. И хорошо, что худое. Я люблю худобу человеческую. Блокадным мальчиком были, так я понимаю?

Если вдуматься, Ракову нетрудно было догадаться: зачем еще мог прийти к нему незнакомый человек, не художник, если не по поводу блокадных материалов. Да и просто мог поговорить по телефону с той женщиной, которая рисовала план. Но почему-то Вячеслав Иванович не поверил в такие естественные объяснения, и прозорливость художника его поразила.

— Да, был. Пришлось. Довелось, как говорится.

— Если не возражаете, я вас быстро набросаю. В тогдашнем вашем облике.

— Как это — в тогдашнем?

Вячеслав Иванович посмотрел на художника недоверчиво: не насмехается ли? Только не на такого напал. В столовой, куда Вячеслав Иванович пришел работать сразу после училища, его тоже попытались послать на базу за репейным маслом: будто идет на пшенную кашу, — да он не купился, сам их послал подальше.

— Как это — в тогдашнем? От тогдашнего ничего не осталось.

— Осталось. Понимаете, лица проходят в течение жизни закономерную эволюцию. И, глядя на нынешнее лицо, можно представить себе все прежние этапы. Ну как, глядя на плод, можно нарисовать цветок. По крайней мере, я всю жизнь учусь этим заниматься: в пожилом разглядеть молодое, в зрелом — детское. Если вас не шокирует такая аналогия, подобно тому как Герасимов восстанавливал лица по черепам. Так что, если разрешите…

Художник говорил спокойно и серьезно — похоже, не разыгрывал. Пример, правда, — аналогию то есть — привел неприятный: с черепом. Неприятный, но наглядный.

— Нарисуйте, если вам интересно.

— А вам разве неинтересно?

Странный человек этот Раков: столько времени прошло, а ему самому до сих пор неинтересно, для чего к нему незнакомый посетитель! Сразу схватился портрет рисовать. Или художнику полагается быть странным?

— Почему неинтересно? Интересно, конечно.

— Вот видите! Рисунок — это совсем не фотография! Фотография того не скажет.

— А у меня вовсе и нет фотографий с детства.

— Тем более! Сейчас и начнем.

Раков прекратил свою монотонную мелкую работу, встал — и оказался по фигуре тоже совсем мальчиком, не только по голосу: худой, щуплый, роста едва за сто пятьдесят.

Напевая под нос: «Сейчас и начнем… Сейчас и начнем…» — он быстро двинулся в угол мастерской, достал большую фанеру, на которую уже была приколота бумага, установил фанеру на специальную подставку, взял черную тонкую палочку — уголь, наверное. Проделывая все это, он то и дело, прищурившись, бросал на Вячеслава Ивановича короткие, но слишком уж проницательные — пронзительные прямо-таки взгляды. Может быть, он не только прошлые лица узнает в теперешнем? Может, он и все настоящее в человеке слишком уж хорошо видит?

Не было в жизни Вячеслава Ивановича ничего такого, что нужно было бы особо скрывать, но и не все хочется выставлять напоказ. Ну, все равно как все ходят в туалет, но никто об этом не кричит. Например, торт этот, взятый, чтобы являться неспуками… тьфу, не с пустыми руками то есть, и теперь стоял на стуле рядом с аккуратно переброшенным через спинку пальто, — естественное дело, что сырье для него Вячеслав Иванович взял на работе, глупо было бы не взять: Вячеслав Иванович, укладывая в сумку, всегда ободрял себя, уверяя, что каждый взял бы на его месте, — но и кричать об этом незачем… Или Лариса, беженет нынешний, — порядком уже надоела, пора уже мирно расставаться. Кто не давал отставки своим любовницам? Но вовсе не нужно Ракову при первом знакомстве об этом знать…

А Раков все бросал и бросал короткие проницательные взгляды, а уголь чертил по шершавой бумаге (что шершавая — слышно).

— Да что вы напрягаетесь, словно у начальства в кабинете? Не обращайте на меня внимания, забудьте вообще, что я тут копошусь над бумагой. Расскажите пока, что за нужда вас привела.

Ну наконец-то поинтересовался. Вячеслав Иванович постарался последовать совету, расслабиться — да не очень, кажется, получилось. Но хоть голос свой проконтролировал, заговорил низко, как только мог, — чтобы контраст с мальчишескими нотами хозяина.

— Мне рассказала одна женщина… Вы, может быть, ее и не знаете, не запомнили, а она вас — очень, даже хорошо: Эмирзян Александра Никодимовна. Не помните?

Раков молча покачал головой.

— Она мне рассказывала, Эмирзян, что она отдала вам дневник моей матери. Ну, записки во время блокады. Она думала, что никого не осталось, и отдала вам. А теперь нашелся я.

Раков посмотрел на этот раз без прищура — внимательно, не торопясь.

— Понятно. И как фамилия вашей матери?

— Сальникова.

— Да-да, помню! Замечательный документ! И вообще замечательно, сколько людей тогда взялись за дневники. Кто никогда не писал раньше. Понимали, что участвуют в самой истории! Замечательно. И ваша мать… Вы хотите взять по праву сына?

— Конечно. Как говорится, семейная реликвия.

— Понимаю вас, понимаю. И не смею отказать. Хотя очень ценю, иногда перечитываю… Я вас обрадую: у меня весь этот архив здесь, на даче, так что получите вы свою реликвию незамедлительно. Только посидите еще немного, если не возражаете.

21
{"b":"201855","o":1}