— Нет, теперь нам голов не сносить, — сказал Шакир Сами. — Наши люди — не покорные люди. Наши люди смелые, горячие. Давно, очень давно они пришли в Курусай с гор. Три года стояли страшные зимы, три года не таял снег, сады погибли, поля не родили. Пришлось прийти в долину, просить у бека земли. Завёл себе бек новых подданных. Получал исправно с них налог. Раз приехал бекский амлякдар и говорит: «А теперь давайте ещё!» Спра-шивают его: «А ещё что?» «Давайте по пуду пшеницы на подарок беку». Сказал амлякдар и пожалел. Как закричат женщины, как набегут... Потрепали ему бороду, почти всю по волоску выщипали, изрядно лицо поцарапали, поколотили... Давно это было, очень давно. Но с тех пор про наших курусайцев пошла слава такая, что налогосборщики к нам стали ездить с неохотой. Кому охота, чтоб ему бабы глаза выцарапали да бороду выдернули?! И так чуть что, бывало, мужчины соберутся, поохают, подумают и решат: «Бек приказал — придётся повиноваться. Против силы не пойдешь». А женщины соберутся вокруг и кричат: «Эх вы, слабосильные слюнтяи. Где ваша гордость, где ваша честь?! Попробуйте домой прийти, под одеяло не пустим!» Что ж, страшно — не страшно, а бекские люди с чем приедут, с тем и уедут: им на небо покажут, на горы покажут, на степь, и говорят: вот наверху аллах живет, а в степи дорог много. И так вежливо — без крика, без шума — людей бекских выпроводят. Наезжал и бек с силой большой. Били курусайцев, головы рубили, но только с бабами справиться не могли. Как пойдут камнями швыряться, масло кипящее с крыши лить, палками колотить, тут никакие беки не выдерживали, отъезжали. Недаром прозвали курусайских баб воинами. А забыли бека Даулят Парпи, который над нашей девицей надругался? Что с ним наши курусайцы сделали? Неудобно сказать, Взял его эмир к себе на службу в евнухи... А что мы, курусайцы, сказали, когда гиссарский бек прислал своего есаула требовать тридцать коней для воинов сражаться с большевиками. Кому охота свою последнюю лошадь отдать?! «Ослы, носящие поклажу, лучше людей, притесняющих ближних», — так мы сказали есаулу. Ни одной лошаденки бек не получил, а есаул его еле-еле ноги из Курусая унес, радуясь, что остался жив. Эмира мы не боялись, бека не боялись, амлякдара не боялись, Батырбека и Ибрагима не испугались и Энвера не побоимся. Сегодня каменный буран на головы врага обрушим и завтра обрушим. Не запугает нас Энвер.
— Все вы вояки, и бабы даже у вас воины, а вон что сделал проклятый Батыр Болуш со мной — почетным человеком, — захныкал Тишабай ходжа. — А теперь на вас идёт сам всесильный, гнев его леденит землю. Он дракон, настоящий дракон! Что он оставит вас в покое? Да он теперь не успокоится, пока из ваших глупых голов минарет не сложит.
Шакир Сами усмехнулся.
— Ну нет, если жены у нас воины, то уж мужьям надо в богатырях ходить. Мы, курусайцы, если встречались с большими людьми, с коня никогда не слезали и носом в пыль-грязь не тыкались, не то что дехкане из других кишлаков. А ты, бай, не прикладывай пластырь к чужим ранам, свои лечи. Ты «охал-вохал», а Батыра Болуша мы прогнали в одних подштанниках. Его людоедам мы укоротили жизнь, а теперь, по-твоему, всё, что уцелело от вора, отдадим гадальщику, а? Ну, нет. Поклонись людям Курусая, они тебя от смерти избавили.
Дехкане и пастухи, старейшины кишлака Курусай, согласно кивнули Шакиру Сами головами и повернулись к Тишабаю ходже спинами.
Что его слушать, этого бая.
Шакир Сами тоже повернулся к нему спиной и только бросил:
— Иди, бай, в свою михманхану... сядь в свой сандал и сиди...
Слова «сандал» и «михманхана» произнесены были со всем пренебрежением, на какое только способен был Шакир Сами.
— Он богат, — говорили про себя кишлачники с завистливым почтением, он — Семь Глоток — греется под своим сандалом, чай пьёт, пшеничные лепёшки жрёт. Снаружи у него брюхо всегда в тепле, точно в бане, а внутри у него всегда брюхо полно. Напихано в него и мяса, и риса, и жира. Ему что, залез в сандал — и наслаждайся. Кругом холод, снег, ветер, а у него блаженство. Ему и помирать не надо, чтобы в рай попасть...
Единственная михманхана в кишлаке, где имелся сандал, принадлежала Тишабаю ходже. Нехитрое устройство, этот самый сандал. Сделал кетменем в глинянном полу оташдон — квадратную в четверть глубины яму, положил в неё пышущие жаром угольки, поставил небольшой сбитый из твёрдого дерева сандал, такую низенькую, в пол-аршина вышиной, табуретку, а сверху накинул ватное одеяло. Сиди и наслаждайся. Приятно в мороз и вьюгу снять сапоги или мягкие туфли, размотать портянки, сесть около сандала и засунуть босые ноги под одеяло. Сразу же тепло побежит по всему телу, блаженная истома охватит душу, и сон смежит глаза. Тепло, хорошо, и не хочется думать о том, что снег обложил скалы и ущелья, что льдистая, скользкая корка покрыла тропинки, что с курящихся вершин мчится стужа такая, что звери дрожат от озноба.
Но бедняку сандал был не по карману, и приходилось ему в холодные зимние ночи греть руки у дымного костра.
Но бай не обрщал внимания на насмешки. Морщась от боли, он уговаривал курусайцев сдаться. Он даже предложил, что сам пойдёт просить Энвера пощадить жизнь людей.
Вой женщин стих. Дехкане стояли на крыше и смотрели пустыми глазами перед собой. Невероятно! Они победили. Враг отступил.
— Хватит болтать, бай, — рассердился Шакир Сами. — Как ты смеешь смущать людей?! Басмачи звери, пощады ждать от них не приходится. Убирайся.
Но бай ныл и ныл и не хотел уходить.
— Я — Ревком, тебе приказываю. Слышишь?! — закричал Шакир Сами, — иначе плохо тебе будет.
Тишабай ходжа поплёлся, поддерживаемый слугой, к себе в михманхану на холме.
Орда чернела вдали плотной массой. Басмачи, изумлённые, не двигались. Многие сквозь зубы цедили проклятия. По полю ползли, плелись раненые, ушибленные. Жёлтая трава расцвела яркими пятнами атласных халатов убитых и тяжело раненных.
Солнце зашло за далёкие горы. Полнеба охватило закатным багрянцем. С востока накатывалась тьма.
И вдруг снова кишлак завопил. Но теперь крик звучал не предсмертным воплем отчаяния. Нет! Дехкане и дехканки, старики и дети в диком восторге вопили, славя свое мужество, свою, может быть, недолгую победу. Они кричали что-то совсем не разборчивое. Но крик торжества разносился так громко, пронзительно, что басмаческие кони прижимали уши, храпели и пятились, а сами басмачи чувствовали холод в сердце.
Но ещё крик поднимался над холмами, а уже басмачи стаскивали с плеч винтовки.
Ага, они всё ещё смеют сопротивляться! Ну так пусть попробуют свинца. Ненадолго хватит теперь у проклятых курусайцев храбрости...
Хор криков оборвался.
В наступившей тишине вдруг где-то очень далеко послышалась короткая пулемётная очередь. Головы дехкан повернулись на багровый запад, глаза их напряженно вглядывались.
«Кто идет? — спрашивал каждый сам себя. — Неужели новая банда!»
Откуда-то из-за орды басмачей ответила такая же далекая короткая очередь.
Снова над крышами кишлака вспыхнул отчаянный крик многих женщин, жалобный, безнадежный.
Откуда дехканки кишлака Курусай могли знать, что короткая пулемётная очередь в частях Красной Армии служила сигналом взаимного оповещения.
«Мы здесь! Мы идём!» — говорила первая очередь.
«Мы здесь! Мы идём на соединение», — отвечала вторая.
Отдавая приказ уничтожить селение Курусай, Энвербей и не представлял себе, что он наносит своему престижу новый удар. Но мог ли он даже вообразить, что жалкие, ничтожные «пожиратели соломы» и козлятники-пастухи посмеют не только не пустить воинов ислама в селение, но ещё станут проламывать им черепа камнями. Там, в недалеком прошлом, в Анатолии и Курдистане, его, Энвербея солдаты вырезали целые города, и полные сил и здоровья мужчины безропотно падали на колени, подставляли горло под нож, а женщины столь же покорно отдавали своё тело на утеху турецким воинам. Сотни тысяч вырезано было мужчин, женщин и детей. Мятежные города были уничтожены со всеми своими храмами, библиотеками, школами, учёными, своей тысячелетней культурой. А здесь? Откуда дух непокорства и яростного гнева в ничтожной горсточке таджиков какого-то затерявшегося среди скал, пустырей и болот крошечного селения. Он сам видел, что даже дети своими слабыми ручонками тоже швыряли камни в вооружённых до зубов воинов...