С юга послышался мерный топот сотен коней. Зазвенела песня:
С неба полуденного
Жара не подступись,
Конница Буденного
Едет по степи.
Не сынки у маменек
В помещечьем дому,
Выросли мы в пламени,
В пороховом дыму.
Будет белым помниться,
Как травы шелестят,
Когда несется конница
Рабочих и крестьян.
Стоя на краю террасы, широко расставив ноги, Гриневич вслушивался в песню.
— Не иначе третий эскадрон, их песня, — удовлетворенно проговорил он и, достав кисет, принялся крутить козью ножку.
Поразительное зрелище в тот день представилось бы тому, кто вздумал глянуть с аэроплана на долину реки Сурхана. Долина уходила в ночь, вся ки-шащая движением, точно разворошенный муравейник. Дорога царей, караванные тропы, пешеходные тропинки шевелились и двигались. В столбах розово-золотистой пыли бежали пешие, скакали конные. Много людей карабкались к северным перевалам; перебирались через горные потоки, толпились на бродах через вспухшие от снеговых вод реки. Решительный, громовой удар пехоты на коротке в пасти Ущелья Смерти в какое-то неуловимое мгновенье разрушил весь хитрозадуманный механизм армии ислама, порвались все связи между отрядами курбашей, с таким трудом увязанные Энвербеем за зиму. Сразу же уничтожены были плоды многих трудов, совещаний, переговоров, обеспечившие, казалось, единый фронт всех контрреволюционных сил под знаменем ислама. Идея Туранского государства не выдержала стремительной атаки бойцов Красной Армии. Великан рухнул от одного удара. Паника овладела умами и сердцами воинов ислама. Всё бежало. «Спасайся кто может!»
А народ? Тот самый народ, который испуганно гнул перед Энвером спины ещё несколько часов назад?
Народ или бежал из кишлаков в приречные заросли подальше от войны и беды, или хватал мародерствующих нукеров, убивал их, не обращая внимания на их стоны и мольбы о пощаде.
Многовековая политика притеснения «Пусть ненавидят, лишь бы боялись» оказалась никчёмной, едва только притеснители выронили из рук плети. Никакие призывы к защите исламской веры не помогали. Все идеи панисламизма, пантюркизма оказались чужими, непонятными горцам и степнякам Восточной Бухары. Армия ислама держалась страхом перед винтовками головорезов Энвера и курбашей. Ведь в бою под Танги-мушем басмачи потеряли едва ли двести убитыми и двадцать пленными. Что значит столь ничтожные потери для мощного кулака в пятнадцать тысяч фанатиков, вооружённых до зубов? Конечно, ничто. Но достаточно было Энвербею повернуть вспять перед штыками прославленной красной пехоты — и вся армия побежала. Поражение было полное.
Все свои завоевания, весь свой престиж Энвербей растерял за несколько часов. И особенно неприятную роль сыграло маленькое, ничтожное обстоятельство. В панике Энвер бросил в селении Кафрюн у мечети свой багаж, который совершил с ним столь длительное многолетнее путешествие из Салоник в Стамбул, из Стамбула по фронтам империалистической войны в Берлин, из Берлина в Советский Союз, в Баку, в благородную Бухару, из Бухары в Горную страну. И что бы ни чалось, какие бы превратности судеб не обрушивались на голову предприимчивого и честолюбивого офицерика из Солоникского гарнизона за всю его бурную, богатую приключениями жизнь, неизменно багаж, личные предметы комфорта сопровождали его. Энвербей отличался воинственностью, получил хорошую закалку в походах, но и в походах он любил удобства. Он привык, чтобы сапоги были всегда начищены и притом мазью с определенным запахом, и потому с ним всегда возили коробочки с кремом для сапог и сапожные щётки. Он любил «Comfort», и в своём распорядке он не отступал ни на йоту. Не одеть например, раз в неделю свежую, именно из определенного сорта полотна нижнюю рубашку, или не обработать келлеровоким фикстуаром усы, не затянуть их особой сеточкой, чтобы они грозно стояли стрелками, не освежиться из пульверизатора изысканным одеколоном «Скэн-д'орсей» («Запах табака») для Энвера было чуть ли не страшнее, чем, скажем, потерпеть сегодняшнее поражение...
И нужно же было, чтобы, поддавшись общему настроению (Энвербею никак не хотелось сказать — общей панике; ужасно неприятное для полководца выражение), он, зять халифа, главнокомандующий военными силами ислама, генералиссимус с мировой военной славой, отступал (спасался — тоже неприятное слово) столь поспешно, что потерял и обоз и свои личные вещи. Всё попало в лапы большевикам. Можно было бы послать представителя, попросить вернуть их... Но ведь он, Энвербей, совсем недавно высокомерно, следуя примеру заводил Антанты, объявил, что большевиков он не считает воюющей стороной, что большевики — грабители и мятежники и что с ними никакие переговоры, принятые по международным правилам войны, вести не подобает, а следует расправляться как с грязными мятежниками. Более того, он же, Энвербей, являясь зятем халифа и представителем аллаха, мечом божьим на земле, полководцем воинствующего ислама, не далее как дней пять назад объявил, что большевики, гяуры, — неверные и что пророк призывал истреблять гяуров, как собак, не давая пощады ни мужчинам, ни женщинам, ни младенцам.
Тело всё чесалось и зудело от пота, а свежие рубашки из тончайшего голландского полотна остались, чёрт бы побрал эту панику и спешку, в Кафрюне. И неудобно начинать переговоры с большевистскими комиссарами, упоёнными победой.
И хуже всего, что повсюду, среди бегущих по ночным дорогам, на тревожных привалах, среди мирных дехкан пополз «миш-миш» — слушок: «Энвер-де, потерял свои запасные брюки! Хи-хи!»
«Xи-хи!, Ха-ха! Брюки! Хо! Брюки зятя халифа! Охо-хо!»
Шептались всюду. Смеялись, несмотря на панику, несмотря на страх перед красными. Хохотали! В бедах Энвера они находили утешение и удовлетворение.
Над главнокомандующим армии ислама, зятем халифа, генералом турецкой армии Энвербеем-пашой смеялись.
Армия бежала всю ночь. Ни один огонек не светился в ночи. Костров некогда было раскладывать.
В темноте ночи Энвербей потерялся. Куда он девался, никто не знал, и вся масса басмаческой кавалерии катилась, никем не управляемая. Скакали воины ислама до тех пор, пока к утру измученные лошади не встали. Страх перед островерхими звездастыми шлемами заставлял многих бросать лошадей, оружие, бархатные камзолы, серебряные пояса, разбредаться по кишлакам и мгновенно перекрашиваться в мирных дехкан.
Только из-за глинобитных стен селения Карлюк басмачи открыли было по красным конникам беспорядочную стрельбу, но сопротивление продолжалось недолго.
Весь следующий день части Красной Армии быстро продвигались по степи и к утру вышли в долину реки Сурхан. С песнями конница вступила в Миршаде. Гриневич с тихой грустью разглядывал убогие глинобитные мазанки, брошенные, перевёрнутые юрты, пыльные дороги. Вспомнились прошлогодние события, кровь пролитая в таком забытом богом и людьми уголке.
Сухорученко вперёд ускакал со своими конниками разведать, где же противник?
Ночью он вернулся и разбудил Гриневича, спавшего под буркой, прямо на кошме, постеленной около стены домишка.
— Противника нет!
— Где же Энвер?
— Чисто, пусто! Драпанул, наверно.
Гриневич сел и зевнул.
— Беда, если южная колонна замешкается. Уйдёт собака в Афганистан.
Утром красная кавалерия без боя заняла города Юрчи и Денау.
Глава шестая. ПАСТУХ
Совершив путь славы и чести,
поставили смерть впереди жизни.
Махмуд Тараби