Так прошло три часа. Ровно в четыре утра Бритт подъехал к городской свалке, которая зловещей лавиной спускалась в темный овраг. Он дал задний ход и ненадолго заглушил двигатель у самой кромки обрыва.
Из мусоросборника не доносилось ни звука.
Он выждал, но не услышал ничего, кроме биения собственного пульса.
Мистер Бритт нажал на рычаг. Груз из веток и пыли, бумажек и билетов, наклеек и листьев пополз книзу и стал расти аккуратной пирамидой на краю оврага. Когда из бака высыпалось все без остатка, мусорщик дернул за рычаг, с лязгом захлопнул крышку, оглядел неподвижный холм и двинулся в обратный путь.
Ехать было всего ничего — три квартала. Добравшись до дому, он поставил машину у тротуара и отправился спать. Но его одолела бессонница. В тишине спальни он то и дело поднимался с кровати, подходил к окну и смотрел в сторону оврага. Один раз даже взялся за дверную ручку, ступил на порог, но тут же захлопнул дверь и вернулся в постель. Впрочем, поспать так и не удалось.
Промаявшись до семи утра, он стал готовить себе кофе; тут до его слуха донесся знакомый свист. Мимо проходил тринадцатилетний Джим Смит, живший по ту сторону оврага. Юный Джим шел на рыбалку. Каждое утро, насвистывая один и тот же мотив, он шагал к озеру по окутанной туманом улице и всегда останавливался порыться на свалке — поискать монетки в десять и двадцать пять центов, а также оранжевые крышки от бутылок, которые можно пришпилить к рубашке. Отдернув занавески, мистер Бритт выглянул из окна, в утреннюю рассветную дымку, и увидел неунывающего Джима Смита с удочкой на плече. На конце лески, прикрепленной к удилищу, серым маятником раскачивалась в тумане дохлая крыса.
Мистер Бритт допил кофе, забрался под одеяло и уснул безмятежным сном, какой приходит только к праведникам и победителям.
Октябрьская игра
© Перевод О. Акимовой
Он положил револьвер обратно в ящик стола и запер его.
Нет, не так. Так Луиза не будет мучиться. Она умрет, все кончится, и никаких мучений. Для него же было чрезвычайно важно, чтобы ее смерть была прежде всего долгой. Долгой и изощренной. Как продлить ее мучения? И главное, как это осуществить? М-да.
Стоя перед зеркалом в спальне, мужчина аккуратно застегнул запонки на манжетах. Он достаточно долго стоял, слушая, как внизу, за стенами этого уютного двухэтажного дома, по улице носятся дети; эти дети — шуршат, словно мыши, словно опавшие листья.
По детскому шуму можно было определить, какой сегодня день. По их крикам можно было понять, что сегодня за вечер. Узнать, что год клонится к закату. Октябрь. Последний день октября с его масками-черепами, выдолбленными тыквами и запахом свечного воска.
Нет. Все зашло слишком далеко. Октябрь не принес улучшения. Если не стало еще хуже. Он поправил черный галстук-бабочку. «Если бы сейчас была весна,— медленно, спокойно, равнодушно кивнул он своему отражению в зеркале,— возможно, еще был бы шанс». Но сегодня весь мир рассыпается в прах. Нет больше зелени весны, ее свежести, ее надежд.
В гостиной послышался негромкий топот ног. «Это Мэрион,— сказал он себе.— Моя малышка. Восемь молчаливых годков. Без единого слова. Только сияющие серые глаза и любопытный маленький ротик». Дочь весь вечер бегала из дома на улицу и обратно, примеряя разные маски и советуясь с ним, какая из них самая ужасная и страшная. В конце концов они оба остановились на маске скелета. Она была «страшенная»! И перепугает всех «до смерти»!
Он снова поймал в зеркале свой долгий взгляд, полный раздумий и сомнений. Он никогда не любил октябрь. С тех самых пор, когда много лет назад впервые лег на осенние листья перед домом бабушки, и услышал шум ветра, и увидел голые деревья. И почему-то заплакал. Каждый год к нему возвращалась часть этой тоски. И всегда исчезала с весной.
Но сегодня все было иначе. Он чувствовал, что эта осень придет и будет длиться миллионы лет.
Весны не будет.
Весь вечер он тихо плакал. Но ни следа этих слез не было заметно на его лице. Они запрятались где-то глубоко внутри и лились, лились беспрестанно.
Суетливый дом был наполнен густым приторным запахом сладостей. Луиза выложила на тарелки яблоки в новой кожуре из сахарной глазури; в больших чашах был свежеприготовленный пунш, над каждой дверью висели на нитках яблоки, из каждого морозного окна глядели треугольными глазами выдолбленные и продырявленные тыквы. В центре гостиной уже стоял бочонок с водой, а рядом лежал мешок с яблоками, приготовленными для макания. Не хватало лишь катализатора, ватаги ребятишек, чтобы яблоки начали плюхаться в воду, раскачиваться, как маятники, в запруженных проемах дверей, леденцы — таять, а комнаты — наполняться криками ужаса и восторга, что, впрочем, одно и то же.
Но пока в доме шли молчаливые приготовления. И кое-что еще.
Сегодня Луиза все время ухитрялась находиться в любой другой комнате, кроме той, где был он. Это был ее изощренный способ выразить: «Посмотри, Майк, как я занята! Я так занята, что, когда ты входишь в комнату, где нахожусь я, мне каждый раз нужно кое-что сделать в другой! Только посмотри, как я верчусь!»
Какое-то время он подыгрывал ей в этой отвратительной ребяческой игре. Когда она была на кухне, он приходил туда со словами: «Мне нужен стакан воды». Мгновение спустя, когда он стоял и пил воду, она, как хрустальная фея, колдовала над карамельным варевом, булькавшим, словно доисторический котел, на плите, и вдруг говорила: «О, мне же надо зажечь свечи в тыквах!» — и бросалась в гостиную зажигать улыбки в тыквенных головах. Он входил туда вслед за ней, говоря: «Мне нужна моя трубка». «Ах, сидр!» — восклицала она, убегая в столовую. «Я сам проверю сидр!» — говорил он. Но когда он попытался последовать за ней, она умчалась в ванную и закрыла за собой дверь.
Он постоял за дверью, улыбаясь странной, бесчувственной улыбкой, держа во рту остывшую трубку, а затем, устав от этой игры, из упрямства прождал еще пять минут. Из ванной не доносилось ни звука. И чтобы не доставлять ей лишней радости от сознания того, что он караулит ее у двери, он в раздражении вдруг резко повернулся и пошел наверх, весело насвистывая.
Поднявшись по лестнице, он остановился. Наконец он услышал, как открылась щеколда на двери в ванной, Луиза вышла, и жизнь на первом этаже пошла своим чередом, как в джунглях, когда опасность миновала и антилопы возвращаются к водопою.
И теперь, когда он поправил галстук и надел черный пиджак, в гостиной прошелестели мышиные шажки. В дверях появилась Мэрион, вся разрисованная под скелет.
— Как я смотрюсь, папа?
— Отлично!
Из-под маски выглядывали белокурые волосы. Из глазниц черепа улыбались голубые глаза. Он вздохнул. Мэрион и Луиза, две молчаливые обличительницы его несостоятельной мужской силы, его темной власти. Какой такой алхимией должна была обладать Луиза, чтобы взять его темные волосы и темно-карие глаза брюнета и отбеливать, отбеливать, мыть и отбеливать ребенка в своей утробе все время до его рождения, чтобы потом родилась Мэрион — блондинка с голубыми глазами и румяными щеками? Иногда он подозревал, что Луиза зачала ребенка как идею, совершенно бесполый, безупречный замысел, слияние ее высокомерного разума и клетки. В укор ему она произвела на свет ребенка, созданного по ее собственному образу и подобию, и в довершение всего каким-то образом подговорила доктора, и он сказал, покачав головой: «Мне очень жаль, мистер Уайлдер, но у вашей жены больше не будет детей. Этот ребенок последний».
— А я хотел мальчика,— сказал Майк тогда, восемь лет назад.
Теперь он едва не наклонился, чтобы обнять Мэрион, одетую в костюм скелета. Его охватил необъяснимый порыв жалости к ней, ибо она никогда не знала отцовской любви, а лишь сокрушительную, властную любовь ее обделенной любовью матери. Но больше всего он жалел себя, жалел, что не сумел извлечь выгоды из тяжелых родов, не радовался дочери такой, какая она есть, пусть даже она совсем не темноволоса, и не мальчик, и не похожа на него. Где-то он допустил ошибку. Все остальное бы не изменилось, но он мог бы любить своего ребенка. А главное, Луиза вообще не хотела детей. Сама мысль о родах приводила ее в ужас. Он насильно сделал ей ребенка, и с той ночи весь год, до самых родовых мук Луиза жила в другой части дома. Она ожидала, что умрет, рожая нежеланного ребенка. Ей было так легко ненавидеть мужа, который так хотел сына, что обрек на смерть свою единственную жену.