В окно автобуса ворвался свежий и прохладный ветер, и по старой пестрой рубашке доктора пробежали волны.
Автобус остановился.
Доктор Брокау, точно вдруг заметив, что проехал свою остановку, вскочил.
— Подождите!
Все пассажиры разом обернулись с улыбкой, точно ожидая выхода эстрадной звезды.
Доктор похлопал меня по руке и бросился к передней двери автобуса. Уже готовясь сойти, он обернулся, шлепнул себя по лбу, снял черные очки, подмигнул мне и возопил:
— А вы-то!
По всей вероятности, я уже стал для близорукого доктора персонажем с картины какого-нибудь представителя пуантилизма — я сидел слишком далеко от него.
— А вы-то сами! — Да, он обращался ко мне — загадочному облачку живой материи, и точно такие же теплые облачка окружали его со всех сторон.— Вы-то ведь так мне ничего и не сказали! Так что же, что видите вы?
Он выпрямился во весь рост, чтобы я мог получше разглядеть его невероятную рубашку, рубашку Роршаха, трепетавшую на ветру и переливавшуюся всеми красками радуги.
Я посмотрел на нее. Зажмурился на мгновение и возвестил:
— Это восход солнца!
Доктор привычно мягко парировал:
— А вы уверены, что не закат? — И приложил согнутую чашечкой ладонь к уху, чтобы лучше слышать.
Я снова посмотрел на его рубашку и улыбнулся. Я надеялся, что он увидит, почувствует мою улыбку, даже если будет в тысяче миль от этого автобуса!
— Нет,— сказал я.— Это, конечно же, восход. И очень красивый.
Он зажмурился, как бы переваривая то, что я сказал. Его руки, великие руки доктора Брокау, блуждали по полотну старой, потрепанной и ставшей совсем мягкой рубашки, точно по знакомым берегам. Потом он согласно кивнул, открыл свои светло-голубые глаза, махнул мне на прощание рукой и шагнул в свой широкий мир.
Когда автобус тронулся, я посмотрел назад.
И увидел, как доктор Брокау, сразу же сойдя с шоссе, бредет по пляжу среди нежащихся на солнце тысяч купальщиков, выбирая наугад одного из представителей этого теплого мирка.
Казалось, он легко идет по морю из человеческих тел, «аки по суху», и мне еще долго была видна его высокая фигура.
Часть 3
Далеко за полночь
Идеальное убийство
© Перевод О. Акимовой
Идея убить его была так совершенно продуманна, так невероятно приятна, что я проехал в полубезумном состоянии через всю Америку.
Эта идея отчего-то пришла мне в голову в мой сорок восьмой день рождения. Почему она не пришла ко мне, когда мне было тридцать или сорок, я не знаю. Возможно, это были счастливые годы, и я плыл сквозь них, не замечая времени, не наблюдая часов, не обращая внимания на появляющийся иней на висках и львиный взгляд в зеркале...
Как бы то ни было, в свой сорок восьмой день рождения, ночью, лежа в постели с женой, в то время как во всех остальных, залитых лунным светом, тихих комнатах дома спали мои дети, я подумал:
Сейчас я встану, пойду и убью Ральфа Андерхилла.
— Ральф Андерхилл! — вскричал я.— Да кто, черт возьми, он такой?
Убить его тридцать шесть лет спустя? За что?
«Ну как же,— подумал я,— за то, что он сделал со мной, когда мне было двенадцать».
Через час, услышав шум, проснулась моя жена.
— Дуг? — позвала она,— Что ты делаешь?
— Собираю вещи,— сказал я.— Для поездки.
— А-а-а-а,— пробормотала она, перевернулась на другой бок и заснула.
— По вагонам! Все по вагонам! — разносились по железнодорожной платформе крики проводников.
Поезд вздрогнул и с грохотом тронулся.
— До встречи! — крикнул я, вскакивая на подножку.
— Когда-нибудь,— отозвалась моя жена,— лучше бы ты полетел!
«Лететь? — думал я,— и лишить себя удовольствия размышлять об убийстве, пересекая равнины? Лишить себя удовольствия смазать пистолет, зарядить его и думать о том, каким будет лицо Ральфа Андерхилла, когда я появлюсь тридцать шесть лет спустя, чтобы свести с ним старые счеты? Лететь? Ну нет, лучше уж с рюкзаком на спине идти пешком через всю страну, останавливаясь на ночлег, разводить костер, поджаривая на нем свою желчь и горькую слюну, и вновь глотать свою застарелую, иссохшую, но все еще живую вражду и потирать так и не зажившие синяки. Лететь?!»
Поезд тронулся. Моя жена пропала из виду.
Я начал свой путь в Прошлое.
На вторую ночь, пересекая Канзас, мы попали в ужасную грозу. До четырех утра я не спал, слушая рев ветра и раскаты грома. В самый разгар бури я увидел свое лицо, негативный снимок на темном фоне холодного оконного стекла, и подумал:
Куда едет этот безумец?
Убивать Ральфа Андерхилла!
Зачем? Просто так!
Ты помнишь, как он ударил меня по руке? Синяки. У меня все было в синяках, обе руки; темно-синие, крапчато-черные и странно-желтые синяки. Ударить и убежать, это был Ральф, ударить и убежать...
И тем не менее... ты любил его?
Да, как любят друг друга мальчишки, когда им по восемь, по десять, по двенадцать лет, весь мир невинен, а мальчишки — это зло по ту сторону зла, ибо они не ведают, что творят, и все равно творят. Так что где-то в глубине души я нуждался в том, чтобы меня били. Мы были прекрасными друзьями, которые нуждались друг в друге. Я — чтобы меня били. Он — чтобы бить. Мои шрамы были эмблемой и символом нашей любви.
Что еще заставляет тебя желать смерти Ральфа через столько лет?
Поезд резко засвистел. Мимо проплывал ночной пейзаж.
И я вспомнил, как однажды весной я пришел в школу в новеньком модном твидовом костюмчике, а Ральф, ударив, повалил меня на землю, извалял в снегу и свежей бурой грязи. Ральф хохотал, а я, пристыженный, по уши грязный, боясь предстоящей порки, пошел домой переодеваться в чистое.
Да! А что еще?
Помнишь глиняные фигурки из радиошоу про Тарзана, которые ты мечтал собрать? Фигурки Тарзана, обезьяны Калы и льва Нумы всего за двадцать пять центов каждая?! Да, да! Потрясные! Даже сейчас в моей памяти звучит этот крик человека-обезьяны, летящего с диким воплем на лианах через джунгли далеко-далеко! Но у кого были эти двадцать пять центов в разгар Великой депрессии? Ни у кого.
Только у Ральфа Андерхилла.
И однажды Ральф спросил тебя, не хочешь ли ты одну из фигурок.
— Хочу! — закричал ты.— Да! Да!
Это было как раз на той неделе, когда брат в странном приступе любви, смешанной с презрением, подарил тебе свою старую, но дорогую бейсбольную перчатку.
— Ладно,— сказал Ральф,— я отдам тебе моего лишнего Тарзана, если ты отдашь мне эту бейсбольную перчатку.
«Сумасшедший! — подумал я.— Фигурка стоит двадцать пять центов. А перчатка — два доллара! Никаких торгов! Ни-ни!»
И все же я прибежал к дому Ральфа с перчаткой и отдал ему, а он с еще более презрительной ухмылкой, чем у моего братца, вручил мне фигурку Тарзана, и я, прыгая от радости, помчался домой.
Две недели мой брат не догадывался о своей бейсбольной перчатке и фигурке, а когда узнал, то во время загородной прогулки бросил меня одного неизвестно где, в отместку за то, что я был таким дубиной. «Фигурки Тарзана! Бейсбольные перчатки! — прокричал он.— Это последнее, что ты от меня получил в своей жизни!»
И где-то на проселочной дороге я просто лег на землю и заплакал, мне хотелось умереть, но я не знал, как изрыгнуть из себя тот последний вздох, который был моей несчастной душой.
Слышались приглушенные раскаты грома.
Капли дождя застучали в холодные окна пулмановского вагона.
Что еще? Неужели это весь список?
Нет. Есть еще одно, оно страшнее, чем все остальное.
За все те годы, когда на Четвертое июля[56] ты прибегал к дому Ральфа, чтобы в шесть утра кинуть горсть камешков в его затуманенное росой окно или в конце июля или августа позвать его смотреть, как на рассвете в холодной утренней голубизне вокзала разгружается бродячий цирк,— за все годы он, Ральф, ни разу не прибегал к твоему дому.