С этой точки зрения немалый интерес представляют подчас такие грамоты, в которых как будто бы ничего существенного и нет.
Например, особенно долго пришлось ломать голову над одной совершенно загадочной грамотой. В ней было две строки. При чтении подряд получалась явная бессмыслица.
н в ж п с н д м к з а т с ц т…
е е я и а е у а а а х о е и а…
Это, конечно, был шифр. Что скрывалось за ним? Какие заговорщики обронили его? Какая тайна была заключена в этих строках? Случайно уцелевшее, пройдя через столетия, вот оно — живое свидетельство бурной политической жизни Новгорода!
Или, может быть, это след не политического заговора, а сговора какой-нибудь преступной шайки? Сигнал к грабежу? К убийству?
Когда ничего не вышло при чтении строк нормальным способом — слева направо, попробовали прочесть их наоборот: справа налево. Это тоже ничего не дало. Разгадка в конце концов оказалась такою: надо было приставлять к букве верхней строчки букву нижней, потом переходить к следующей букве в верхней строке, потом снова к нижней, недостающие же гласные ставить по смыслу…
И в результате расшифровывалась глупая школярская шутка, вроде существующих еще поныне — «Кто писал — не знаю, а я, дурак, читаю…»: «Невежа писа не дума каза а хто се цита…»
Кроме такой явно «школярской» грамоты, удалось найти и азбуку. Но она была написана не на бересте, а на деревянной дощечке, широкой и плоской: так как ею пользовались постоянно, она должна была обладать большей прочностью[26].
Древнейшая из всех найденных грамот относилась к XI веку, то есть ко времени, далеко предшествовавшему татарскому нашествию, которое затем на века затормозило развитие нашего народа.
Широкое распространение грамот свидетельствовало о высокой культуре русского народа. Причем находки экспедиции Арциховского оказались не единственными в своем роде. В следующий раскопочный сезон Новгородская экспедиция получила телеграмму археолога Д. А. Авдусина, ведшего раскопки под Смоленском, что и там найдена берестяная грамота. Это был уже второй пункт на территории древней Руси, где отыскалась грамота на бересте.
Советская наука наступала развернутым фронтом, и все богаче и ярче раскрывалось величественное прошлое нашей родины.
История, творимая сегодня
Однажды, по совету археологов, я провел целый день в Новгородском краеведческом музее, знакомясь с собранными там археологическими находками.
Помимо экспонатов, которыми делится с музеем экспедиция Арциховского, там хранятся вещи, откопанные работниками музея на самостоятельных раскопках, ведущихся с давних пор. Так, в 1932 году впервые, под руководством тогдашнего директора музея Н. Г. Порфиридова, работники музея обнаружили древние улицы и настилы мостовых. В 1940 году А. А. Строков нашел в кремле часть стен церкви Бориса и Глеба, выстроенной Сотко Сытиничем, — до этого она была известна только по летописи. Тогда же Б. К. Мантейфель собрал при раскопках заинтересовавшие его остатки жуков и семена. В научном институте в Ленинграде, куда он отвез их для исследования, его догадки подтвердили: да, это водяные жуки и семена растений, обитавших в водоемах; значит, в кремле существовал водоем. Но летописи о таковом не упоминали, следов его также не осталось. Вероятно, это был искусственный пруд для накопления воды на случай осады.
Действительно, в том же году установили и местонахождение этого пруда.
В 1941 году Мантейфель раскопал в Неревском конце срубы домов ремесленников-костерезов и участок древней верфи: там сохранились остатки шпангоутов и резная, из дерева, голова фантастического животного для бушприта корабля.
В известной части экспедиция А. В. Арциховского смогла в своих работах опереться и на достижения работников музея.
Коренной новгородец, Борис Константинович Мантейфель, пожилой скромный человек, застенчиво рассказывает мне:
— Вы не можете представить себе, как приятно чувствовать, что доля и наших трудов есть в успехах Артемия Владимировича и его экспедиции! И как окрыляют сделанные ими находки! Вот совсем недавно во дворе Четвертой школы копали яму для каких-то хозяйственных надобностей. Ну, разве можно упустить такой случай? Я, конечно, влез внутрь — вдруг вижу: береста! И письмена на ней! Верите: прямо сердце захолонуло! Не знаю, как и очки из кармана достал — я был без очков. Проверяю: точно, письмена! Вот «О», вот «П»… К сожалению, когда провел по «грамоте» пальцем — все исчезло. Это грязь таким обманным узором застыла…
Мантейфель мягко и немного грустно усмехается: что, мол, поделаешь… история — она живая, любит и подшутить.
И неожиданно спрашивает вне всякой связи с предыдущим:
— Вам никто не рассказывал об Антонове Василии Федоровиче? Разрешите посоветовать: если будете писать о нашем городе, обязательно упомяните его. Он был сторожем Спас-Нередицы, его мало кто знал. Имел домишко поблизости от церкви, с садом своим возился — яблонь несколько корней, сливы, — любил садовничать. Немногословный, крепкий старик. Но к Спас-Нередице был привязан так, что и рассказать о том не смогу. Любить ее, конечно, было за что. Ее роспись была действительно непревзойденным мировым шедевром. Кстати, Василий Федорович очень походил на одного святого с фрески в притворе — такой же типичный новгородец. И вот началась война. Эвакуировали мы музей в Киров, оттуда я ушел на фронт. Попал далеко — на Мурманское направление. О Новгороде, сколько ни старался узнавать, ничего не слышал сверх того, что в газетах было. И вдруг приходит ко мне письмо на фронт: пересылают из Кирова. Хотите, посмотрите. Оно сохранилось.
Борис Константинович извлекает из музейной папки с тесемками пожелтевший самодельный конверт. На конверте адрес карандашом: «г. Киров, Музей, Тому, кто привезет из новгородского музея вещи».
Бережно развертываю лист грубой бумаги, исписанной строгими, вперемежку писаными и печатными литерами, почти без знаков препинания и разбивки на слова — как древние грамоты, все подряд:
«От сторожа Спас-Нередицкой церкви-музея В. Ф. Антонова.
Довожу до сведения заведующего новгородского эвакуированного музея о состоянии Нередицы. По 7 октября, то есть до которых пор я находился около нея, памятник находился в таком состоянии. Начнем с верха. Купол — как крыша, так и свод пробиты насквозь с западной стороны, но еще держатся на месте. Пострадали Пророки и картина Вознесения. Но самое главное — это снесено западное плечо на хорах почти по окно. С юго-западной стороны, где вход на хоры, пробита стена насквозь прямо на лестницу. От дверей нет и помину. Также снесена и изуродована вся крыша, и еще много ранений по стенам. Но леса стоят еще целы. У колокольни верх снесен и пробита западная стена. Вообще, весь крежь покрыт обломкам и кровельным железом и ямами от снарядов…»
Многого стоила сдержанность этого «доклада» старику Антонову, который всю жизнь называл Спас-Нередицу не иначе, как «Моя Нередица». Но он не позволяет проявиться своим чувствам — он занят суровым делом: готовит счет фашистам за их злодейства.
Думал ли Антонов в это время о своем доме? Ведь его дом — все, что он нажил за долгую, честную, трудовую жизнь, — был рядом, оттуда уходили на фронт его дети.
Нет, он не отходил от своей Нередицы, он пишет только о ней.
«От деревни одни головешки. Мой дом еще несгоревши, но весь пробит минами и разрушен. От саду стоят одни пеньки».
Больше ни о доме, ни о семье ни звука. Он неукоснительно продолжает счет:
«Городиская церковь сгорела, как и Городище. На Ситке тоже церковь Андрея побита, да и по Липну бил тоже. По Кириллову, которое занято немцами, тоже попадало. Город был занят немцем, но Нередица по Волховец и Синий мост (вся территория) — в наших руках. Это было по 15 октября, а теперь не знаю, так как я сам нахожусь в Чкаловской области…»