Когда предварительная обработка находок будет закончена и их отправят в Москву — может быть, и клепку выставят где-нибудь в музее. И будет очень жалко, если посетитель, не дав себе труда поинтересоваться, почему вдруг выставлена простая деревянная клепка, пройдет мимо нее.
«Пишу тебе на бересте…»
Чем больше экспедиция Арциховского расширяла и углубляла свои работы (расширяла и углубляла во всех смыслах, в первую очередь — в прямом смысле слова), тем более Новгород в любой из своих подробностей раскрывался как выдающийся центр самых разных областей культуры. Для полноты картины не хватало только одного: находок письменных памятников в земле, особенно — частных записей горожан. Официальная письменность от древнего Новгорода осталась, и немалая: летописи, церковные книги, государственные документы — международные договоры, указы, дарственные грамоты, завещания. Но неужели этим исчерпывалась вся письменность Господина Великого Новгорода? Неужели в городе с 50-тысячным населением (а по другим сведениям, даже с 200-тысячным), в столице обширного государства, регулярно ведшего крупнейшие торговые операции и крупнейшие стройки, в городе, в котором многие торговые компании финансировали и направляли самостоятельные колонизационные экспедиции, а различные ремесла достигли замечательных успехов, — неужели в нем обходились совершенно без письменности в быту? Это было трудно представить. Тем не менее не обнаруживали ни одной находки (хотя в общей сложности их были тысячи), которая могла бы опровергнуть это.
Не находили никаких значительных следов письменности, кроме бумаг государственных или церковных, и в других древнерусских городах.
Появилось, конечно, и услужливое объяснение такого положения. Кстати, оно отлично согласовывалось с накрепко утвердившимся мнением о низком культурном уровне массы народа, населявшего древнерусские города, об отсутствии благоустройства в последних и т. д. и оттого выглядело привычным.
Объяснение сводилось к следующему. Пункт первый, преподносившийся как основной и неоспоримый: грамота на Русь пришла извне, от византийских церковников. Из этого пункта развивали все дальнейшие выводы. Они были таковы: грамотой владело лишь духовенство. Грамота была ему необходима при переводе церковных книг с греческого на русский и при переписке этих книг. Больше всего в укреплении новой религии, которая освящала феодальные порядки и помогала вытеснять родовое самосознание, противившееся власти князя, были заинтересованы князья. Они потому и избрали такую веру, что она была им выгоднее всего. Но — долг платежом красен. И церковь взяла на себя идеологическое обслуживание княжеской власти, включая сюда летописание и обязанности архивариуса: хранение документов. Просвещение же простого люда и насаждение среди него грамотности отнюдь не входило в интересы ни князей, ни церкви. Простой люд оставался неграмотным. В результате не могло сохраниться и следов его письменности.
Вдобавок приводился еще такой довод: единственным писчим материалом, применявшимся на Руси в те времена, был пергамен[22]. Однако невероятная дороговизна делала его недоступным народной массе.
Действительно, историки сплошь и рядом наталкивались даже на важнейшие документы, которые составлялись на пергамене, уже бывшем в употреблении: старый текст вытравляли, а поверх наносили новый. И как ни сложна была такая операция, все же она обходилась дешевле покупки или изготовления нового листа пергамена.
Не будет преувеличением сказать, что пергамен ценился на вес золота. Вот один пример из множества ему подобных. Древнейшая датированная русская грамота — это дарственная великого князя Мстислава Володимировича и его сына Всеволода новгородскому Юрьеву монастырю, составленная около 1130 года. Князья жертвовали монастырю изрядные ценности: село Буйцы со всем населением и правом на сбор дани с него, а также серебряное блюдо. Преподнося столь богатый дар, они не пожалели потратиться и на золотой раствор, которым торжественно выведен весь текст грамоты. Но сама она — лишь крохотный лоскуток пергамена, и буквы лепятся на ней одна к другой, чтобы как можно больше сэкономить писчий материал.
Конечно, при таких условиях трудно было предполагать широкое распространение письменности. Но еще труднее было предположить, что обходились без нее. Неужели громады Софийского или Георгиевского соборов строились на глазок и зодчие обходились без всяких предварительных расчетов? Нет, конечно! Но если так, то на чем составляли расчеты?
Неужели купеческие компании, за тридевять земель и буквально на целые годы отправлявшие за море караваны судов с грузом ценных товаров, держали все относившееся к этим экспедициям только в уме? Не вяжется это хотя бы с тем, что мать Васьки Буслаева — Амелфа Тимофеевна — зачем-то учит его грамоте. Зачем бы?
Странно. Очень странно.
Однако можно было сколько угодно сокрушаться по этому поводу, а дело не менялось. Никаких частных писем жителей древнерусских городов не обнаруживалось по-прежнему. И волей-неволей приходилось молча выслушивать утверждения, что древняя Русь прозябала в неграмотности и невежестве…
Только раз-другой, и то не в печатных трудах, а в устных выступлениях, Артемий Владимирович Арциховский осмелился высказать надежду, что, может быть, если улыбнется счастье, все же удастся отыскать следы какой-нибудь частной передиски жителей древней Руси.
Есть ученые, из которых так и брызжут гипотезы, но, вспыхнув фейерверком, столь же быстро гаснут. Артемий Владимирович Арциховский редко отрывается от суровой, порой скудной, но зато всегда прочной почвы фактов. Он не уточнял, кто, по его мнению, скорее всего окажется счастливцем, который найдет древнерусскую письменность. Даже то немногое, что он сказал по этому поводу, нелегко было ему произнести вслух — ведь это была самая заветная мечта ученого: найти переписку…
И она не давала покоя ни днем ни ночью.
Пока…
Пока наконец не сбылась!
Это произошло 26 июля 1951 года. Работница экспедиции Акулова окликнула начальника раскопа Авдусину:
— Гайда Андреевна! — Голос Акуловой, спокойной, неторопливой женщины, звучал взволнованно, как никогда. — Гайда Андреевна, пойдите-ка сюда! Не пойму: что я такое откопала?
Акулова расчищала участок земли под только что снятым очередным настилом мостовой Холопьей улицы. Он относился к XV веку. Втыкая лопату в землю, она ощутила неожиданное сопротивление какого-то предмета. Отложила лопату в сторону и принялась разгребать сырую землю руками.
К сожалению, то, что она через несколько минут выкопала, оказалось находкой совсем непривлекательной — уже сотни таких попадались, их даже сохранять, кажется, перестали: снова свернувшийся в трубку берестяной поплавок для рыбной ловли. Но велено было откладывать все находки, а Акулова отличалась аккуратностью. И она швырнула и этот поплавок на лист фанеры, где уже лежали остальные ее сегодняшние находки: две обглоданные в XV веке куриные кости.
Поплавок, перевернувшись, упал на фанеру другой стороной. Акулова вдруг заметила на нем что-то вроде надписи. Вгляделась внимательней: так и есть — процарапанные буквы! Что написано, не разобрать, но — буквы.
Тут она и позвала Авдусину.
Археологические раскопки: трепет ожидания находки, волнение, перехватывающее горло, когда она наконец появилась из-под земли — еще в грязи, еще не вся, еще больше угадываемая, чем видимая, и все-таки уже такая родная, как матери — только что рожденный и не успевший раскрыть глаза ребенок, — все эти чувства берут в плен не только ученых, но и простых рабочих, поденно нанимаемых на раскопки. Недаром многие из них трудятся в экспедиции из года в год, с первого дня, как начинается сезон, и до поздней осени — и в жару, и под дождем. И хотя заработок невелик и можно уйти в любой день, — не уходят никуда.
Авдусина наклонилась над листом фанеры. Долго, словно ослепленная, рассматривала покрытый грязью лоскуток бересты, свернувшийся в трубку.