Крестьяне с утра топили печки в домах, доставали из амбаров зерно, масло, вино — все, что собрали за лето. Ели и пили. Женщины, при свете ламп, вязали, пряли, лущили пшеницу и рассказывали старинные сказки и непристойные анекдоты, чтобы скоротать время.
Никольос загнал своих овец в кошару и сидел перед ярко горящей печкой, касаясь коленями Леньо, которая напряла много шерсти и теперь вязала чепчик и кофточку для будущего ребенка. Ее живот уже округлился, и Никольос смотрел на него, как смотрят крестьяне во время дождя на хорошо вспаханную, хорошо засеянную землю.
— Назовем его Георгиосом, — говорила Леньо, — Георгиосом, в честь деда, старика Патриархеаса…
— Нет, назовем лучше Харидимосом в честь моего отца, — настаивал Никольос.
— Нет, говорю тебе, назовем его Георгиосом!
— Мужчина должен командовать — назовем его Харидимосом!
Из-за этого они часто ссорились, но потом валились на постель, рядом с печкой, и мирились.
Когда погода прояснялась, поп Григорис садился на своего мула, отправлялся в Большое Село повидаться с Марьори и все чаще возвращался хмурый, потеряв всякую надежду на ее выздоровление. Лицо его стало страшным, сердце окаменело. Однажды, возвращаясь из Большого Села, он встретил Пелагею, которая босиком шлепала по грязи. Ее щеки пылали, словно апрельские розы. Поп Григорис рассердился на бога.
«Почему ты так несправедливо поступил со мной?.. — мысленно воскликнул он. — Где же твоя справедливость? Почему тает как свечка моя Марьори, а у этой потаскухи розовые щеки?»
…Ибрагимчик грелся у печи. Похудевший и успокоенный, покорно зажигал он трубку аги, наполнял все время его чашку раки и молчал… Ага искоса посматривал на него и хитро улыбался.
— Ну, как тебе нравится жизнь здесь, Ибрагимчик? Хочешь снова вернуться в Измир?
— Мне хорошо и в Ликовриси, никуда я не поеду!
— Одолела тебя женщина, бедняга! Разве я не говорил тебе — подальше от женщин? А ты заупрямился: «Хочу женщину! Женщина мне нужна!» Так тебе теперь и надо!
А старик Ладас, которого закалила скупость, с восходом солнца расхаживал босой по своим полям и виноградникам, а впереди него, безразличная ко всему, словно мертвая, ехала его жена на ослике Яннакоса.
— Видишь, Пенелопа, — говорил он ей, — бог справедлив, он хороший хозяин. Как и я, он разбирается в торговле. У нас не пропали те три золотые лиры, потерять которые ты так боялась. Теперь у нас свой ослик, и ты любуешься миром свысока… Да, повторяю, женушка, проживи я еще лет двести, я сделал бы тебя королевой!
Мужчины собирались в кофейне Костандиса, пили липовый чай, курили наргиле, играли в преферанс, а самые молодые — в тавли[31].В воздухе пахло липовым чаем и табаком. Каждый субботний вечер приходил сюда и учитель. Люди окружали его, он рассказывал им о мужественных поступках их предков и, постепенно увлекаясь, принимал воинственный вид, поднимался на цыпочки, размахивал руками и кричал. Он расставлял все стулья с наргиле с одной стороны, а столы — с другой.
— Вот здесь, справа, — кричал он, — выстроились персы, — а тут, слева — греки… Допустим, что я — Мильтиад. Сколько персов? Один миллион! Сколько нас, греков? Десять тысяч. Начинается бой!
Учитель бросался на стулья, сваливал их, подвергая опасности наргиле. Тогда в бой вступал Костандис и нападал на учителя.
— Разгромили их окончательно! — кричал учитель, весь в поту. — Устроили Марафон, сбросили их в море! Да здравствует Греция!
В начале игры односельчане не только улыбались, но даже смеялись над ним. Однако постепенно их тоже захватывала игра, и они принимали грозный вид. Никто не хотел идти направо, к персам, — все бежали и выстраивались за учителем, — Мильтиадом.
— Живи нам на радость, Мильтиад! — говорили ему односельчане в конце сражения и угощали его липовым чаем.
Однажды Яннакос спустился с горы и направился в село. Шел мокрый снег, улицы были пусты. Он смотрел на трубы, из которых вился дымок, улавливал запахи готовящегося обеда и как бы различал отдельные блюда: вот это жареная картошка, здесь жарят колбасу на раскаленных углях, еще дальше обливают плов горячим маслом… «Хорошо живут, подлецы, — бормотал он, — хорошо набивают свое брюхо, будь они прокляты!» Немного подальше вынимали из печки хлеб, и его запах щекотал ноздри. «Хлеб… — шептал он, — хлеб…» — и судорожно облизывал губы.
Он ускорил шаг, так как ему стало нехорошо. Приблизился к дому старика Ладаса. Обошел дом раз, второй, внимательно осмотрел стены, окна, маленький сад за домом. «Вот здесь, — произнес он, — стена пониже…» Вдруг он остановился, сердце его сильно забилось: до него из садика донесся крик Юсуфчика, рев любимого Юсуфчика… Как будто тот почуял присутствие своего хозяина! Яннакос прислонился к стене, насторожился и с волнением прислушался. Никогда еще его слух не услаждали столь приятные звуки, никогда еще Юсуфчик не ревел с такой силой. Смолоду, вспоминал Яннакос, он сам певал песни под окнами девушки, которую любил, — своей покойной жены, но это было совершенно иное. В реве Юсуфчика слышалась такая тоска, такая жалоба, такое огромное желание вырваться отсюда.
— Не беспокойся, Юсуфчик, — прошептал он, и его глаза наполнились слезами, — не беспокойся, Юсуфчик, я тебя вызволю.
Было уже совсем темно, когда он вернулся на гору. Ему было холодно, хотелось есть. Он обошел пещеры, где женщины прижимали детей к груди, согревая их своим телом. Входя, он ободрял их добрым словом: «Мужайтесь, братья и сестры, стисните зубы покрепче! Даст бог, переживем!» Мужчины ворчали что-то в ответ, а женщины только покачивали головами и вздыхали.
— Надейтесь на бога, женщины!
— До каких пор, дорогой Яннакос?
И тогда он отправлялся дальше, не зная, чем их утешить.
— Что там творится в Ликовриси, дорогой Яннакос?
— Дымят у них печки, едят они, будь они все прокляты! Собрали наш виноград и пьют наше вино, собрали наши маслины и едят наше масло. Но у бога зоркие глаза, он все видит.
— Когда же он обратит свой взор к нам и заметит нас, дорогой Яннакос?
И Яннакос покидал эту пещеру и шел дальше.
Трое мужчин тихо разговаривали в темноте, прижавшись друг к другу, чтобы согреться. В середине сидел Лукас, великан-знаменосец.
— Вы видели детей? — спросил один. — Они начинают пухнуть с голоду. Мой ребенок уже не может стоять на ногах.
— До сих пор, — сказал второй, — мы надеялись на бога, но теперь…
— Святой Георгий, помоги нам! Но и сами мы должны пошевеливаться, — добавил Лукас. — Пора уже положиться на свои собственные руки — спуститься в село и захватить все, что сможем… Кто идет?
— Я, братья, — Яннакос!
— Здравствуй, брат, садись к нам поближе, погрейся.
— Во мне все клокочет, все горит, — ответил им Яннакос. — Мне не холодно, я пришел из Ликовриси.
— Когда же мы сделаем то, о чем говорили? — спросил Лукас.
— Может быть, и сегодня, — ответил Яннакос. — А вы готовы, друзья?
— Готовы! — ответили все в один голос. — Решай! Чем быстрее, тем лучше.
— Ну тогда сегодня: как раз выдалась темная ночка — уже сейчас в двух шагах ничего не видать, идет снег, крестьяне все попрятались в домах; нажрались, наверно, до отвала и теперь будут храпеть вовсю. И ни одна живая душа нас не учует…
— Если готовы, берите бурдюки и мешки. А ты, Лукас, возьми и карманный фонарик.
— Все, что нужно, уже здесь, Яннакос. Только заканчивай свои дела побыстрее.
Яннакос вышел и направился к пещере Манольоса. У входа в пещеру он заметил Михелиса, который, держа что-то на руках, подкладывал в костер хворост.
Яннакос подошел на цыпочках. Михелис последние дни был задумчив, все время о чем-то размышлял, одиноко бродил от пещеры к пещере, молча наблюдая за людьми.
Яннакос нагнулся и увидел, что Михелис держит на руках высохшего, как скелет, ребенка лет трех-четырех и внимательно смотрит на него. Живот малютки распух, ножки превратились в две тростинки, а на подбородке выросло несколько длинных волосков.