— Манольос — большевик!
— Большевик? — спросил архонт и почесал голову. — Что это значит?
— Это значит — хватай всю жратву, что под руку попадет, и воруй, чтобы разбогатеть! Это такая банда, которая бродит по всему миру в последнее время.
— И ты думаешь?..
— Безусловно! У них свои люди в каждой стране, в каждой деревне — вплоть до самых отдаленных уголков, Пойдешь в пустыню, встретишь их, поедешь на необитаемые острова, и там найдешь их; под любым камнем, если поднимешь его, можешь наткнуться на них. А в Ликовриси, значит, послали Манольоса…
— Да что ты говоришь, Панайотарос? Ты динамит под меня подкладываешь, вот-вот взорвусь я! Говори яснее!
— Да и впрямь, как не взорваться! Ловко они работают, черти. Ты видел Манольоса? Он прикидывается святым Онуфрием. Говорит, ему разонравилось вино. Он не врет, не гуляет с женщинами, а последнее время все держит в руках маленькое евангелие и едва увидит кого, сразу же начинает перелистывать книгу, делая вид, будто читает ее. Одно лицемерие! А тогда, помнишь, когда он хотел, чтобы его повесили, — знаешь, что я узнал? Послушай и содрогнись! Он договорился со старухой Марфой, которая нашла окровавленную одежду сеиза, чтобы она показала ее только в последнюю минуту. А для чего? Для того, чтобы односельчане увидели, будто он готов отдать свою жизнь ради спасения села, чтобы тем самым завоевать себе доброе имя, а затем, получив приказ из Москвы, поднять народ на бунт и перерезать всех архонтов и старост…
Старик Патриархеас упал в кресло и схватился за голову.
— Господи помилуй, — прошептал он, — помилуй меня, господи, конец света приходит.
Потом он вскочил на ноги, глаза его почти вылезли из орбит.
— Но тогда мой сын…? — сказал он, и рот его перекосился.
— Манольос запутал его, архонт, вскружил ему голову. Сам того не понимая, Михелис стал большевиком. Разве ты не видел, что он ушел из твоего дома и пошел на гору к Манольосу? Еще немного — вот увидишь! — пойдет туда и Яннакос, затем оставит свой дом Костандис и тоже уйдет с ними… Это как заразная болезнь, архонт, один передает ее другому. И Андонис, парикмахер, вот-вот заразится ею, и толстяк Димитрос, мясник, и — веришь ли — учитель тоже…
— Что ты говоришь, Панайотарос? Действительно, это конец света… Пойду к попу Григорису, надо навести порядок…
— А если говорить о попе Фотисе и об этих голодранцах, которых он водит за собой, — так их прямо из Москвы послали в Ликовриси. Рассказывают, что их, мол, турок разорил, что они-де жертвовали собой ради отчизны… Ерунда! Я тебе говорю, их послала Москва! Манольос написал им, дал им знать — здесь, мол, в Ликовриси есть хлеб, много разного добра, приезжайте — и ограбим их! Есть тут один дурак архонт, он не станет противиться. Поэтому-то так быстро и спелся Манольос с попом Фотисом, стали сразу друзьями, подмигнули друг другу — и договорились. Поэтому, позавчера, когда ты его выгнал, куда он пошел? Прямо на Саракину! Ясное дело, архонт!
Старик Патриархеас походил взад-вперед по комнате, подумал минутку и решительно произнес:
— Ступай скажи попу Григорису, что мне необходимо видеть его сегодня же вечером!
— Поп Григорис уехал сегодня с дочерью в Большое Село, он вернется только завтра. Он повез ее к врачам, она кашляет и харкает кровью. У нее страшная болезнь.
— Иди ты к черту, проклятый! — закричал в ярости старик. — Ты что с самого утра обрушиваешь на мой дом все несчастья?
— Что я узнал, архонт, то и говорю. Хочешь верь, хочешь не верь, твое дело. Я тебя утомил, архонт, извини меня, я пойду.
«Иди к черту, Иуда Искариот!» — сказал про себя старик, а вслух:
— Счастливо, Панайотарос, и если что узнаешь…
— Не беспокойся, архонт, я тут как тут!
Он вышел, тяжело, по-медвежьи ступая; нескрываемая радость была написана на его рябом лице.
Старик Патриархеас упал навзничь на кровать, ему снова и снова приходили на ум слова Панайотароса, он никак не мог успокоиться.
— Какое несчастье могло бы свалиться на наши головы! Бог нас всех ослепил, — ни поп, хитрый как черт, ни учитель со своим образованием, ни я ничего не смогли пронюхать… А он еще работал у меня! Из моего дома вышло бы то пламя, которое могло бы спалить все село! Вот тебе и архонт, вот тебе и глава! Тьфу, пропади ты пропадом! И вот этот медведь, это животное приходит и открывает нам глаза! Нужно выгнать негодяя Манольоса из наших мест, нужно, чтобы убрались с Саракины эти голодранцы, эти подлые большевики! Пусть очистится воздух, пусть воцарятся снова в нашем селе честь и справедливость! Завтра, когда приедет поп, мы наведем порядок.
Поговорив сам с собой, архонт успокоился. Он закрыл глаза, но не мог заснуть. Внизу Леньо пела песни, воркуя, как голубка. Ей было мало места на целом дворе, она вышла за ворота и прогуливалась вдоль ограды, поджидая своих подруг, которых пригласила полюбоваться своим приданым, так искусно развешанным в длинной передней, что всего казалось очень много. Она разложила там также свой подвенечный наряд, лакомства и белые свадебные свечи.
Сегодня вечером Никольос придет с горы в новом костюме, который хозяин подарил ему к свадьбе, и в красном шелковом платке — подарок Леньо — на черных кудрях. А завтра, в воскресенье, должна состояться свадьба. Новобрачной предстояло ехать на муле, покрытом красным ковром, а потом супруга Никольоса могла уже подняться на гору, в свои владения.
Старик, лежа пластом на кровати, слушал пение Леньо, возгласы ее подруг, их радостные выкрики, девичий смех… Он вспомнил и свою свадьбу, когда он, двадцатилетний молодец, стройный, красивый, как святой Георгий, отправился на белом коне в село за невестой. Невеста вышла тогда на порог родительского дома, покрытая белой вуалью, чтобы не видели ее лица, — этого требовали тогдашние обычаи. Но жених не выдержал и крикнул своим будущим родителям: «Уберите облако, дайте показаться солнцу!» И старуха мать с глазами, полными слез, приподнялась на носки, сняла вуаль — и тогда будто и вправду появилось ясное солнышко и сразу все озарило: юную чету, ее родителей, кумовьев, лошадей, мулов, разноцветные ковры…
А потом, проделав долгий путь, мысли старика Патриархеаса обратились к другому.
Прошли годы, померкло солнце, растолстел, даже слишком растолстел святой Георгий, но кровь в нем еще бурлила… В доме у него жила работница, крепкая такая, Гаруфаля… А какая грудь у нее была, какие бедра — весь мир поместился бы на них! Какие щеки! Словно красные яблочки! И однажды ночью, ступая тихо-тихо, чтобы не услышала скрипа половиц преждевременно состарившаяся жена, архонт спустился по лестнице, вошел в комнатушку, где спала Гаруфаля, и улегся к ней в постель — так появилась на свет Леньо.
А теперь Леньо выходит замуж.
Старик архонт усмехнулся, позабыл на время слова Панайотароса, позабыл, что его собственный сын ушел из дому… Ожили в его памяти прошедшие годы, вспомнились былые радости и забавы с чужими женами, веселые пирушки, которых немало было в жизни, вспомнилось все то, что он съел за долгие годы — куры, индюки, куропатки, зайцы, бычки, поросята, телята, бесчисленные жареные ягнята, плов, пирожки, шашлыки, устрицы, миндальные пирожные, икра, шербеты, старые вина…
— Слава тебе, господи, — прошептал он, — хорошо пожил я!
И, закрыв глаза, он заснул.
Тем временем поп Григорис верхом на сером муле и его дочь Марьори на ослике Яннакоса поднимались по горной дороге, неподалеку от той вершины, где обосновался Михелис.
Девушка попросила отца исполнить одну ее просьбу:
— Хочу увидеть его, отец, хочу увидеть, потому что, кто его знает, вернусь ли я оттуда…
— Не говори таких слов, дитя мое, — сказал отец, сдерживая слезы, — ты поправишься, бог поможет, и на рождество состоится твоя свадьба. Я еще попляшу в твою честь.
— Отец, проедем через ту гору, я хочу увидеть его еще раз… — просила девушка.
— Пусть будет так, как тебе хочется, дочь моя. Разве я могу не исполнить твою просьбу? — сказал поп и повернул мула и ослика к горе…