Старик Ладас повалился на пол.
— Пожалей меня, ага, — захныкал он, — лучше убей меня, чтоб глаза мои не увидели такого зла!
Но ага уже повернулся к Хаджи-Николису.
— Эй, твоя милость, учитель, ты собираешь детей и учишь их — поэтому у тебя я оторву язык и швырну его моей собаке! Вы не имеете права жить, когда мой Юсуфчик мертв! Этого не вынесет мое сердце, сердечный приступ убьет меня! Сеиз, подай мне кнут!
Сеиз быстро снял с гвоздя кнут и подал его аге.
— Открой одно окно, чтоб я мог видеть их морды.
Ага в ярости поднял кнут. При свете, хлынувшем из окна, все увидели осунувшееся, постаревшее, изборожденное морщинами лицо измученного аги. В течение нескольких часов скорбь неузнаваемо изменила его. Усы поседели и повисли, закрывая ему рот, ага кусал их и в отчаянии рыдал.
Размахивая кнутом, ага начал избивать старост. Он хлестал их по рукам, по лицу, по груди. Ладас, едва успевший подняться, тут же снова упал на пол, и ага топтал старика ногами, потом вскочил на него и бил беспощадно, то плача, то визжа, то смеясь.
Слезы текли из глаз архонта Патриархеаса, но он молчал, стиснув зубы. Учитель прислонился к стене, подняв голову; кровь текла у него с висков и подбородка. А поп, стоя в середине с крестом в руках, принимал удары и шептал: «Христос мой, Христос мой, не дай мне унизиться!»
Ага шипел, кидался на них, бешено избивал, наконец устал и отшвырнул кнут.
— В темницу! — закричал он. — На каторгу! Завтра заработает виселица!
Он подошел к Панайотаросу и плюнул в него.
— В темницу! — снова выкрикнул он. — И виселица начнет работать с него, с Гипсоеда!
Повернулся к сеизу.
— Принеси мне моего Юсуфчика… — сказал он, задыхаясь.
Сеиз открыл дверь. Было слышно, как он тащит железную кроватку, в которой рано утром нашли плававшего в крови пухленького турчонка.
Ага припал к нему с рыданием и начал целовать его.
Сеиз отвязал от кольца Панайотароса, схватил с пола кнут, принялся размахивать им в воздухе с криком:
— В темницу, гяуры!
И вытолкал всех пятерых на лестницу.
Тем временем все село было охвачено ужасом. Опустели улицы, закрылись мастерские. Спрятавшись в своих домах, райя прислушивалась к тишине и дрожала от страха. Иногда какая-нибудь тень скользила от двери к двери и приносила известия: «Старосты еще не вышли из комнаты… Там крики и выстрелы…» Потом появлялась другая тень: «Старост погнали в тюрьму… Сеиз спустился на площадь, принес веревку и мыло и оставил это все под платаном…» А еще через некоторое время третья тень сообщала: «Ага угрожает, что если не найдется убийца, то он, ага, подожжет село со всех сторон и всех нас уничтожит!»
— Пропали! Пропали! — визжали женщины и обнимали своих детей.
А мужчины, опустив голову, проклинали тот день, когда они стали райей.
Только Пенелопа сидела во дворе под виноградным кустом и спокойно, будто неживая, вязала носок. Она услышала, что арестовали мужа, что ага хочет повесить его на платане, а село превратить в землю Мадиам…[27] Она на минуту склонила голову, подумала безразлично: «Ну вот, кончено и с ним…» и продолжала лихорадочно вязать носки для мужа.
А Яннакос сидел в конюшне и разговаривал со своим осликом.
— А что ты думаешь, мой Юсуфчик? Плохи наши дела, совсем плохи, как я посмотрю… Ага, говорят, хочет подпалить село, а вместе с ним и тебя, мой Юсуфчик. Ну, а ты что думаешь? Не удрать ли нам с тобой вечерком? Детей, собак у нас нет, что нас держит? Или, может быть, нехорошо покидать односельчан в опасности? Что твоя милость скажет, мой Юсуфчик? Кроме тебя, у меня ведь никого нет, с кем бы я мог посоветоваться. Тебе я доверяю свои заботы. Что твоя милость на это скажет, мой Юсуфчик?
Но ослик уткнулся мордой в ясли и спокойно жевал, слушая голос своего хозяина, похожий на журчанье воды… Ему казалось, что хозяин говорил ласковые слова, и он радостно помахивал хвостом.
К вечеру начали робко открываться двери и на улице показались любопытные. Первым открыл дверь Михелис и направился к дому попа навестить свою невесту. Пошел и Костандис открыть свою кофейню, но, вкладывая ключ в замочную скважину, он заметил стоящую под платаном табуретку, а на ней какие-то вещи. Издалека он не мог разобрать, что это такое, а когда подошел, то сразу отскочил в страхе: веревка и мыло! Он снова повесил на пояс ключ и, крадучись, перебегая от одной стены к другой, вернулся домой.
Обычно в часы, когда сгущаются тени и в воздухе веет прохладой, ага любил сидеть на балконе, скрестив ноги, рядом с Юсуфчиком, который угощал его раки и разжигал ему трубку. Но сегодня вечером все двери и окна плотно закрыты, балкон пуст, а ага горько рыдает, — как лжива, обманчива его любимая песня: «Жизнь и сон — одно и то же…» Ага держит на руках мертвое тельце. «Это не сон, — думает он, — это не сон, будь все проклято; это правда!» И ага рыдает…
А сеиз вытирает свои заплаканные косые глаза, ходит взад и вперед, тоже повторяет тихим голосом: «Юсуфчик мой…» — и дрожит: как бы не услышал хозяин. Минутами злоба переполняет его. Тогда он хватает кнут, спускается в «темницу», в подвал дома, в бешенстве накидывается на узников и начинает их бить, рыча, как и его ага…
Потом, немного успокоившись, поднимается наверх и ходит вокруг железной кроватки. Однажды, видя, что ага лежит, совершенно одурев от боли и от вини, сеиз нагнулся над нежным тельцем мальчика и страстно поцеловал Юсуфчика в рот, жадно укусил его побледневшие, хрустящие губы, еще пахнувшие мастикой — и тоже свалился на пол…
А в подвале поп Григорис привстал и толкнул Панайотароса.
— Проклятый Иуда, — сказал он ему, — может быть, и вправду ты убил Юсуфчика? Тогда признайся, и мы избавимся от страшной опасности, и спасется наше село… Признайся, и я благословлю тебя и отпущу все твои грехи.
— Да пошли вы все к черту! — заревел Гипсоед и вытер кровь, капавшую с его разбитой головы. — Пусть идет к черту все село, чтоб вы все сгорели, и я вместе с вами, и чтоб все кончилось!
— Ты его убил, проклятый! — пробормотал Патриархеас и прислонился к стене, переводя дыхание. — Ты, ты, Иуда!
— Все вы сволочи! — снова заорал седельщик. — Да на что он мне был нужен?
Замолчал, но тут же вскипел и крикнул опять:
— Вы сами меня убили, будьте вы прокляты! Вы, вот этот козлобородый поп, и вы, старосты, и ты, учитель! Вы и подлая вдова, которая перестала открывать мне дверь. Вы, все вы!
Он не мог успокоиться, ему не терпелось высказать все, что наболело у него на душе.
— Иуду из меня хотели сделать, Иудой я и сделался! — зарычал он.
— Признайся, что ты его убил, и Христос тебя простит, Панайотарос, — настаивал поп, смягчая свой голос. — До сих пор все души односельчан были на моей совести, теперь они на твоей, Панайотарос! Поднимись же наверх и признайся, чтобы спасти всех нас!
Гипсоед насмешливо расхохотался.
— Да, теперь, когда я все понял, клянусь адом, я бы хотел быть его убийцей и потащить вас с собою в самую преисподнюю! Но другой — пусть будет свята его рука, — другой меня опередил! А то как было бы хорошо! Архонты, попы, скряги, учителя — все вместе со мной!
Старик Ладас приподнял свою удлиненную голову, в кровь исполосованную кнутом.
— Да, признайся, Панайотарос, — запищал он, — и я отдам тебе три золотые лиры. Я продам ослика Яннакоса, потому что он мне их должен, — продам и дам их тебе… Слышишь?
Панайотарос вытянул руку, сделал дулю и показал ее старику.
— Вот тебе, скряга, вот тебе три лиры!
В это время открылась дверь подвала, и показался ага.
— Гяуры! — загремел он. — С завтрашнего дня начинает работать виселица. Уже приготовлены под платаном веревка, мыло и табуретка. Завтра среда. Я начинаю с малого. Сперва повешу Панайотароса Гипсоеда; в четверг тебя, старый скряга; в пятницу — твою милость, учитель; в субботу — твою милость, старый осел Патриархеас; в воскресенье, во время вашей обедни, тебя, козлобородый поп! Вас пятеро, и я приготовил пять петель в тени платана — по одной для каждой шеи. Это будет первая партия. Потом я прикажу схватить еще пятерых, кто под руку подвернется, потом еще, еще и еще, пока не найдется убийца. И положу я под платаном своего Юсуфчика; я его не похороню, не закрою ему очей, — пусть он вас видит, и пусть радуется его душа!