Манольос вытер глаза, полные слез, и, осмелев, продолжал:
— Искушение, братья, поджидало меня у колодца и улыбалось мне: это была вдова Катерина, блудница нашего села. Ее губы были накрашены, шея голая, я видел ее разделенные ложбинкой груди… Кровь бросилась мне в голову, я потерял рассудок. Она говорила со мной, просила меня, я страстно желал наброситься на нее, но боялся людей, боялся бога и прошел мимо… Я убежал от нее, но унес с собой ее образ, он остался у меня в голове, в крови, — днем и ночью я думал только о ней. Я делал вид, что думаю о Христе, — ложь, ложь, я думал о ней! И однажды вечером я не выдержал, умылся, причесался и пошел по тропинке вниз с горы, пошел к вдове. Я говорил себе: иду, чтобы спасти ее душу; иду, чтобы поговорить с ней и вернуть ее на путь божий… Ложь, ложь! Я шел, чтобы поспать с ней. И тогда…
Манольос снова остановился. Он прерывисто дышал. Все обернулись и посмотрели на него с сочувствием. Манольос как бы таял у них на глазах, с его распухшего лица капля за каплей, стекала мутная жижа и застывала на усах и бороде.
— И тогда пришло спасение… — дополнил священник, схватив руку Манольоса и поглаживая ее своей ладонью. — Я понял, понял, Манольос, я увидел тайную тропу, которую избрал Христос, чтобы спасти тебя. Великое чудо, братья! Кто может предсказать, какими странными, неожиданными путями приходит спасение к нам… Тогда вдруг ты почувствовал, что твое лицо распухло, стало комом омерзительного мяса, превратилось в сплошную рану, из которой сочится гной… Это не дьявол, Манольос, прилип к тебе, — это бог наложил на тебя маску, чтобы спасти тебя. Бог пожалел тебя!
— Не понимаю, не понимаю, — прошептал Костандис.
— И я тоже, я тоже… — прошептали остальные друзья.
Только Манольос молча вздыхал.
Поп Фотис гладил руку Манольоса, как будто хотел сделать его боль менее мучительной.
— Ты шагал, Манольос, к пропасти, ты уже находился у ее края, а бог прилепил к твоему лицу эту страшную маску, и ты остановился. Ты шел согрешить, поспать с вдовой, но с таким лицом мог ли ты взглянуть на нее? И как бы она посмотрела на тебя? Тебе стало стыдно, и ты пошел обратно. Вернулся — и спас себя!
Закрыв лицо большим платком, Манольос молчал. Время от времени его грудь вздрагивала от сдерживаемых рыданий. Он прошептал: «Слава тебе, господи!» — и снова умолк.
Трое друзей склонили головы. Они со страхом почувствовали, что бог следит за ними, как лев; иногда мы ощущаем его дыхание, слышим его рычание, видим в темноте его сверкающие глаза…
Священник как будто прочел их мысли.
— Один глаз, дети мои, находится в нас самих, — сказал он, — и следит за нами днем и ночью; одно ухо находится в наших сердцах и слышит все; это — бог.
Тут Михелис крикнул:
— И как бог еще оставляет нас живыми на этой земле? Почему он не уничтожит нас, чтобы очистился мир?
— Потому, Михелис, — сказал священник, — что бог похож на гончара: он работает с глиной.
Но у Яннакоса не хватило терпения.
— Слова хороши, отче, — сказал он, — но перед нами больной. Не можешь ли ты возложить на него свою руку и прочесть какую-нибудь молитву? Может быть, мы сообща попросим бога, чтобы он явил свое милосердие?
— Манольос, — ответил отец Фотис, — не нуждается ни в молитвах, ни в заклинаниях, ни в амулетах. И молитвы других не вылечат его. Внутри его днем и ночью, медленно и неустанно зреет его спасение. Вы видели, дети мои, как прячется зимой червяк в коконе? Он становится уродливым, грубым, омертвелым. Но внутри, в темноте, медленно готовится его освобождение. Постепенно под безобразным саваном образуются нежный пушок, блестящие глаза и крылья. И однажды, весенним утром, он прорывает свой саван и выходит в виде бабочки; точно так же в нас самих созревает спасение… Ободрись же, Манольос, продолжай идти этой дорогой, в твоем распухшем лице твое спасение, — верь в это!
— До каких же пор, до каких же пор, отче? — спросил Манольос, подняв голову и умоляюще смотря на отца Фотиса.
— Ты торопишься, Манольос?
— Нет, — ответил пристыженный Манольос. — Бог знает, чего и когда он хочет.
— Бог никогда не торопится, — сказал священник. — Он неподвижен, он видит будущее, как будто это уже прошлое, он трудится в вечности. Оставь бога в покое, пусть он работает в тишине. Не поднимай головы и не спрашивай; каждый вопрос — это грех.
Солнце стояло уже высоко в небе, ярко освещая всех пятерых. За это время они стали близкими людьми и смотрели теперь друг на друга с нежной любовью.
За горой послышалась свирель Никольоса, по-прежнему радостная, нетерпеливая, полная страсти.
— Никольос… — сказал Михелис и улыбнулся. — Он тоже изливает свою душу.
Все прислушались. Пастушеская песня рассказывала, смеялась, танцевала в горячем воздухе. Бабочка, белая, с розовыми пятнами, покружилась над людьми и села на седые волосы отца Фотиса. Она пошевелила крыльями, засунула свой хоботок в седины, как будто приняла их за расцветшие кусты, потом вспорхнула, поднялась высоко и исчезла в солнечных лучах.
Опять послышался голос Манольоса:
— Отче, братья, простите меня, и бог пусть мне простит! Мне стало легко, с моего сердца как будто снят тяжелый камень. Я все увидел, спасибо тебе, отче, — я все понял, все принимаю! Эта болезнь мне представляется теперь крестом, и я его несу, поднимаясь на гору. Я теперь знаю, что после распятия наступает воскрешение, и я с готовностью поднимаю свой крест! Помогите мне и вы, товарищи, чтоб я не упал!
— Все вместе! — крикнул поп и поднялся. — Сегодня утром я говорил со своими на горе; ведь и мы идем вверх, мы тоже несем тяжелый крест, спотыкаемся, мучаемся, спешим… Я говорил с ними, призывал их: все вместе! Только этот призыв, говорил я им, спасет нас! Все вместе! Все вместе, и мы будем спасены!
— А как же тогда быть с болью, болезнью, с грехами? — спросил Яннакос.
— Все эти черви, — сказал священник, — тоже могут стать бабочками.
И он произнес слова, которые только что читали четыре друга:
— «Блаженны плачущие, ибо они утешатся».
Костандис обрадовался; священник как бы объяснил ему непонятные слова.
— Что означает, батюшка, слово «утешатся»? — спросил он.
— Они утешатся, ибо найдут лекарство от своей боли. Счастливы те, которые страдают, потому что только они почувствуют, как велико и отрадно милосердие бога, в то время как те, которые не страдают, никогда не узнают этого небесного успокоения. Таким божественным даром является боль… Ты слышишь, Манольос?
Но Манольос обессиленно опустил голову на плечо Михелиса, закрыл глаза и спокойно уснул. Товарищи осторожно подняли его, положили на соломенный матрац и на цыпочках вышли из сарая.
— С этим сном опустилась на него небесная благодать и укрыла его, — сказал священник. — Оставим его сейчас, дети мои, на милость бога. Пошли!
Они вышли на тропинку один за другим и молча начали спускаться. Впереди шел священник с непокрытой головой, седые волосы спадали ему на плечи.
Было далеко за полдень, когда Манольос проснулся и, открыв глаза, увидел, что в полумраке у его изголовья сидит, скрестив ноги, и смотрит на него Панайотарос. Взгляд его покрасневших глаз был неподвижен, от него сильно пахло вином.
— Добро пожаловать, брат Панайотарос, — сказал Манольос и улыбнулся.
Но Панайотарос не отвечал; склонив над Манольосом свою тяжелую рыжую голову, он неотступно смотрел на него. Нижняя губа отвисла, обнажились большие, острые, желтые зубы.
— Я тебе зачем-нибудь нужен? — спросил Манольос и вздрогнул: ему показалось, что он видит дурной сон.
Панайотарос как бы с трудом открыл рот — голос его звучал грубо, язык заплетался.
— Целый час я сижу здесь и смотрю на тебя, — сказал он, заикаясь.
— Я тебе нужен, брат мой? — снова спросил Манольос. — Почему ты так на меня смотришь?
— Я не могу иначе на тебя смотреть, — гневно и жалобно воскликнул Панайотарос. — Не могу.