В последний раз господин Мэрфи увидел господина Эндона тогда, когда господин Эндон уже не замечал господина Мэрфи. Тогда же Мэрфи увидел и себя в последний раз, — такова истина, которая внезапно открывается Мэрфи.
(Мэрфи, 179)
Важно, что даже если Эндон и видит Мэрфи, он его не замечает. Иными словами, Эндон не отдает себе отчета в том, что видит Мэрфи, а его глаз при этом напоминает глаз рыбы, который смотрит на объект, но не замечает его. Этот ничего не замечающий глаз отличает его от других людей, от тех, кого Сартр называл «подонками» и которые
дорожат тем, что все думают одно и то же. Стоит только посмотреть на выражение их лиц, когда среди них появляется вдруг человек с взглядом, как у вытащенной из воды рыбы, устремленным внутрь себя, человек, с которым ну никак невозможно сойтись во мнениях.
(Сартр, 23)
Рокантен вспоминает, как один из таких людей приходил посидеть в Люксембургский сад, когда сам Рокантен был еще мальчиком: «Он не говорил ни слова, но время от времени вытягивал ногу и с испугом на нее смотрел»; Рокантену и его друзьям он внушал неподдельный ужас, поскольку они чувствовали, что «в его голове шевелятся мысли краба или лангуста» (Сартр, 23, 24). Этот ужас так с тех пор и не прошел, недаром Рокантен опасается, что его самого ждет похожая участь. Ужас Рокантена иррационален по своей природе, ведь на самом деле человек с рыбьими глазами не такой, как все, он другой, а разве не к этому стремится сам герой романа?
Время от времени человек из Люксембургского сада вытягивает ногу и с испугом смотрит на нее; Рокантен, со своей стороны, говорит, что избегает смотреть на пивную кружку из страха, как бы она не превратилась в живое существо; наконец, Эндон смотрит на Мэрфи, но не замечает его. Можно предположить, что перед нами три способа взаимоотношений с реальностью.
Действительно, Тошнота пришла к Рокантену как болезнь, постепенно пускающая корни в организме, и только после того как она в нем укрепилась, сознание Рокантена стало отдавать себе отчет в ее присутствии. В сущности, Тошнота пришла к Рокантену точно так же, как к американцу пришла мелодия; обе они поднялись из глубин, куда не проникает свет сознания. Осознав Тошноту, назвав ее, Рокантен тут же пытается сделать вид, что ее не существует, поэтому он и старается не глядеть на пивную кружку. И тем не менее он не может не отдавать себе отчета в том, что он уклоняется от встречи с Тошнотой: «<…> вот уже полчаса я избегаю СМОТРЕТЬ на эту пивную кружку», — признается Рокантен (Сартр, 23). Отношение своего героя сам Сартр определил бы как банальное проявление «самообмана», заключающееся в «сокрытии истины от самого себя»; согласно философу, «тот, кто пребывает в самообмане, должен иметь сознание своего самообмана, поскольку бытие сознания есть сознание бытия»[377]. «Самообман» подразумевает целостность сознания, а от нее Рокантен как раз и не хочет отказываться, понимая в то же время, что независимо от своей воли тихо погружается «на дно, туда, где страх» (Сартр, 23). Не случайно он говорит здесь о дне, о воде, об этой однородной стихии, в которой в наиболее полной мере обнаруживает себя аморфность бытия-в-себе. Рокантен боится, что его сознание станет таким же аморфным, утратит свою твердость, а сам он превратится в рыбу, обитающую в неподвластных времени водах забвения.
Человек из Люксембургского сада в рыбу уже превратился, поэтому все относятся к нему как к сумасшедшему. Возможно, что он также чего-то боится (так, он с испугом смотрит на свою ногу, как будто это уже не нога, а нечто неопределенное, загадочное), но при этом, в отличие от Рокантена, он не отдает себе отчета в своем страхе, не понимает, что боится; страх живет внутри него, как некая неосознаваемая реальность, вот почему сказать, что он боится, было бы не совсем точно. Важно то, что он одинок, замкнут на себе[378], в то время как Рокантен, по его собственному признанию, всегда «оставался среди людей, на поверхности одиночества, в твердой решимости при малейшей тревоге укрыться среди себе подобных <…>» (Сартр, 23). Мысль о человеке с рыбьими глазами вновь наполняет Рокантена жаждой общения[379], а к концу книги она перейдет в стремление поведать миру о своем опыте борьбы с Тошнотой. Рокантен не хочет, чтобы остальные превратились в людей-крабов; напротив, его цель — сделать так, чтобы они осознали контингентность мира. Нельзя не признать, что эта цель достаточно двусмысленна: в самом деле, все люди мыслят одинаково, так как не осознают абсурдности мира. Но в таком случае, чтобы мыслить по-разному, они должны принять идею контингентности в качестве незыблемой истины, аксиомы, краеугольного камня всей системы. Получается, что возможность мыслить по-разному определяется необходимостью согласиться с тем, что существование абсурдно.
Пожалуй, человек из Люксембургского сада тоже иногда испытывает потребность в общении, в другом: однажды он улыбнулся Роберу, приятелю маленького Антуана, «издали протянув к нему руки, — Робер едва не лишился чувств» (Сартр, 23–24). Господин Эндон, в отличие от человека-краба, такой потребности не испытывает никогда; его глаза — глаза слепца, глаза бесцветные, рыбьи:
Глаза у Эндона были замечательной формы — глубоко посаженные и одновременно навыкате; природа в шутку расставила их так широко, что казалось, что скулы и лоб вот-вот соскользнут с лица. Цвет глаз также вызывал удивление, хотя, в общем-то, никакого цвета и не было. Белки, начинающиеся сразу под верхним веком, заполняли все пространство глаза, а зрачки были ненормально расширены, как будто Эндон испытывал постоянную нехватку света. Радужные оболочки представляли собой тонкие сине-зеленые ободки, консистенцией своей напоминающие икру, казалось, что они, как шарикоподшипники, вот-вот начнут вращаться то в одну, то в другую сторону, — Мэрфи бы этому ничуть не удивился.
(Мэрфи, 179; курсив мой
[380])
Приблизив свое лицо максимально близко к лицу господина Эндона, Мэрфи может разглядеть «красное кружево слизи, нагноение у основания верхнего века, тончайшую сетку вен, похожую на выгравированные на ногте ноги слова молитвы „Отче наш“, и в роговице — свое собственное отражение, ужасно искаженное, уменьшенное в размерах и нечеткое» (Мэрфи, 179). Глаза Эндона вызывают у Мэрфи восхищение, он хотел бы, чтобы его глаза были такими же. Рокантен же, оказавшись в похожей ситуации — только рассматривает в зеркале он свои собственные глаза, — испытывает ужас при виде этой «обильной, блеклой плоти»:
С такого близкого расстояния в особенности отвратительны глаза. Нечто стеклянистое, податливое, слепое, обведенное красным, — ну в точности рыбья чешуя.
(Сартр, 31)
Ролан Барт, проанализировавший «Историю глаза» Жоржа Батая, отмечал сходство между глазом и яйцом:
Глаз оказывается матрицей прохождения объектов, которые подобны различным «стадиям» окулярной метафоры. Первой вариацией будет вариация глаза и яйца; это будет двоякая вариация: по форме (во французском l’œil и l’œuf имеют один общий звук и один различный) и по содержанию (будучи абсолютно различными, оба объекта имеют шаровидную форму и один цвет — белый)[381].
Белизна и округлость позволяют дальнейшее метафорическое расширение; так Барт переходит к яичкам животного и человека, к крови, к мотиву кастрации. Безымянный говорит, что по форме, а возможно и по содержанию, представляет собой яйцо, «с двумя отверстиями, расположение которых не важно, чтобы не дать ему лопнуть, ибо его содержимое жидкое, как слизь» (Безымянный, 337). По-видимому, глаза человека из Люксембургского сада тоже похожи на это плавающее в собственной слизи и крови яйцо; не случайно в посещающем Рокантена сюрреалистическом видении глаз занимает достойное место рядом с сороконожками, челюстями-пауками, кусками «запыленного гнилого мяса», «шумящими зарослями детородных членов», из которых течет смешанная с кровью сперма, «студенистая, теплая, в мелких пузырьках» (Сартр, 159)[382]. Все эти субстанции еще встретятся нам в эссе, написанном философом Леонидом Липавским и многозначительно озаглавленном «Исследование ужаса».