Пригвожденный к позорному столбу проницательным, порой даже до жестокости, гением Матисса, вот каким предстает перед нами этот чудовищный перевозчик наших средневековых замков, деревянных панелей времен монархии и каминов феодальной эпохи, этот расхититель памятников Франции: заостренный череп, сильно изогнутые брови, настороженный взгляд, большие уши фавна, прямой крупный нос над волнистыми длинными усами и седеющей бородой; этот «добрый апостол» напоминает «свидетелей Христа», столь часто представавших в творчестве художника из Толедо.
Радость жизни прорывается, наконец, в портрете «Белые перья» (1919, Миннеаполис, Институт искусства), триумфе излюбленной в то время натурщицы, темноволосой Антуанетты. Мечтательное лицо куртизанки, достойное сравнения с дорогими сердцу Аретино, Тициана и Веронезе венецианками, с сильно выступающими скулами, убегающим подбородком, ртом, четко подрисованным карминной помадой, тонким и длинным носом, блестящими коричневатыми с золотистым отливом глазами, сияние которых оттенено подводкой, с бровями, скошенными несколько по-японски (тогда их еще не выдергивали), под огромным пером «амазонка», чудесным страусовым пером, украшающим большую шляпу из итальянской соломки.
Мы узнаем здесь Матисса, сына модистки и мужа модистки, как и прежде влюбленного в женские уборы, чувствительного к нежной роскоши восточных тканей, бывшего в то время одним из завсегдатаев у Пуаре, [438] за чьими поисками он следил с живейшим интересом; он не мог удержаться от того, чтобы не использовать по своему вкусу подобный головной убор; все это происходило в то же самое время, когда Рауль Дюфи создавал прекрасные модели для мастерских «шелкового» Бьянкини,[439] используя фетр или соломку, драпируя газ и бархат.
Матисс рассказал Альфреду Барру о том, как он стал модисткой. Не найдя в продаже нужную ему шляпу, художник решил изготовить ее сам. Он купил шляпу с большими полями, белые страусовые перья и черные ленты, подбитые белым; затем портретист Антуанетты принялся украшать огромную шляпу перьями «амазонка» в стиле миледи из «Трех мушкетеров», подчеркнув барочный стиль головного убора тем, что украсил волосы модели бархатными бантами, которые одновременно приводят на память фонтанжи [440] века Людовика XIV, локоны «а л’англез» эпохи романтизма и прическу «за мной, мальчики» времен Жип. [441] Вот так большой художник вполне мог бы открыть салон мод или салон дамских шляп. Добавим, что один из предварительных набросков, выполненный серебряным карандашом, напоминает самые прекрасные рисунки великого Гольбейна.
Здесь опять торжествует изогнутая линия, столь распространенная в эпоху барокко, и от которой (идя на жертву) художник тем не менее отказывался неоднократно: в картинах «Уголок мастерской», написанной около 1900 года, «Розовая и голубая голова», «Художник и его модель», «Урок игры на фортепиано» и в ряде других композиций. Однако очевидно, что Матисс обычно избегает углов и треугольников (что и отличает его в основном от кубистов). Его линия — потому что существует особая матиссовская линия — остается, прежде всего, изогнутой и извилистой, что роднит Матисса с барокко и даже (достаточно вспомнить его пристрастие к креслам эпохи Луи Филиппа и Второй империи) с рококо. И пусть не оспаривают этот факт, ссылаясь на страсть к примитивам, на склонность к самому раннему средневековью, которой Матисс дал немало доказательств.
В 1924 году следуют один за другим три восхитительных женских портрета, среди них «Баронесса Гурго»,[442] высокая красивая американка, спортивная и динамичная, вполне способная метать диск и побеждать в Спарте. Я хорошо знал ее и, признаюсь, никогда не видел у нее этого выражения меланхолии и даже глубокой грусти, которую излучает портрет. Возможно, что прекрасный портретист, каким был Анри Матисс, увидел гораздо больше, чем случайный гость, приглашавшийся на дружеские трапезы на Елисейских полях и на улице Лиль, где Наполеон и Ева Гурго принимали «весь Париж» и даже «весь Мадрид», поскольку там нередко можно было встретить не только сливки аристократического предместья, но и герцога и герцогиню Альба, не говоря уже о каких-то там инфантах.
Любопытное предзнаменование. Прекрасное лицо на холсте, написанном в 1924 году, когда Матисс еще не был знаком с Лидией Делекторской, как бы предвозвестило появление великолепной славянки, остававшейся в течение последних двадцати лет жизни художника его несравненной моделью, превосходным секретарем и постоянной вдохновительницей.
На прекрасном рисунке 1936 года изображена мадам Хатчинсон, сидящая, облокотившись, на козетке времен Реставрации; несколько косящие глаза, длинная лебединая шея, которую так любили средние века и Анри Матисс, удлиненное лицо во вкусе Эль Греко, длинный и изящный нос, широкий лоб, за которым угадывается недюжинный ум, — все это ставит эту работу в один ряд с рисунками, которые можно сравнить не только с графикой Энгра и Делакруа, но и с Пизанелло [443] и Рембрандтом.
В то же время новая модель, княгиня Елена Голицына, позирует Матиссу не только для своего портрета, крайне стилизованного и очень «барочного», одетая в одно из тех роскошных венецианских платьев, которые создавал тогда Фортуни, [444] но также и для многочисленных композиций.
По всей вероятности, это она — темноволосая красивая молодая женщина — на полотнах: «Женщина с шарфом», «Женщина на красном стуле»,[445] 1936 (Балтимор, Музей искусства, собрание Кана), «Янтарное ожерелье», 1937; «Читающая женщина на черном фоне»,[446] 1939 (Париж, Музей современного искусства); «Идол», 1942 (Нью-Йорк, собрание Альбера Д. Ласкера); «Женщина в белом платье»,[447] 1946. Княгиня Елена занимает главное место и на картине «Королевский табак»,[448] 1942, написанной в трехцветной гамме (для Анри Матисса, хотевшего в 1916 году отправиться на защиту Вердена, как и для всей Франции, все тогда было трехцветным).
Однако очень часто художник просит темноволосую княгиню Голицыну и светло-русую Лидию позировать вместе. Так, альбом «Verve», 1945, в значительной части посвящен им обеим.[449]
Как мы знаем, Матисс задолго до них хорошо разбирался в элегантных женских туалетах. Для человека, дружившего с Пуаре, для завсегдатая Русского балета, на представлениях которого, как, например, в 1910 году в Опере, зал являл не менее интересное зрелище, чем сцена, поскольку жены послов, принцы и принцессы в амфитеатре и в ложах демонстрировали роскошнейшие туалеты, диадемы и исключительной работы драгоценности, для человека, принятого в домах магнатов в Соединенных Штатах, для Матисса, уже до этого глубоко впитавшего королевскую элегантность Веласкеса и Гойи, великолепные модели ведущих парижских домов мод не представляли собой открытия, как это казалось Аньес Эмбер.
Однако нельзя не согласиться с ней в том, что «обе молодые женщины, которым нравилось наряжаться в так называемые „стильные“ платья ярких расцветок и с широкими юбками, странным образом стимулировали гений художника». Так, в 1940 году были написаны три «Разговора»,[450] «Желтое платье и платье из шотландки», где княгиня Голицына изображена[451] в лимонно-желтом платье сидящей в глубоком кресле цвета желтого кадмия, а светловолосая Лидия — в романтическом туалете, с корсажем цвета марены, с короткими рукавами в стиле Карла X и широкой юбкой в пунцовую, ультрамариновую и изумрудно-зеленую клетку.