Генерал Струков — фигурой похожий на подростка, с непомерно большими, на концах распушенными усами — ехал посреди главной улицы второй столицы Порты. Детское, пепельно-серое от усталости, личико его сохраняло непроницаемость. Бурка прикрывала круп поджарого английского коня. Справа от генерала сидел на своем иноходце Верещагин, слева и несколько позади держал штандарт Суходолов.
Болгары, стоявшие по краям мостовой, бросались целовать следы конских копыт. Притворно-радостно бросали вверх свои фески турки.
…Навстречу казакам вышло духовенство с хоругвями, крестами: сморщенный, как печеное яблоко, греческий митрополит Дионисий; величественный армянский архиепископ. Семенил очень скромно одетый болгарский священник; суетился раввин; прятал глаза мулла.
На балконах своих резиденций стояли консулы иностранных держав, наводили бинокли и лорнеты.
Придворные фотографы султана, братья-близнецы Абдуллы — толстенькие, краснощекие, говорливые, — забегая вперед, припадая к своим ящикам, снимали победителей.
Городская депутация торжественно поднесла на блюде Струкову огромный ржавый ключ от города. Его с трудом разыскали у старьевщика на базаре и даже не успели почистить.
Вперед выступил тучный грек со звездой Меджидие на груди. Сняв котелок, произнес с пафосом:
— Вас, дорогие, высокочтимые освободители, приветствует новый губернатор Эдирне…
У маленького Струкова приподнялось правое плечо. Он немного склонил к нему вареником скрученное ухо, резко оказал:
— Губернатора назначу я… — и поехал дальше.
* * *
Самое удивительное в этом броске было то, что скобелевская пехота почти не отставала от кавалерии, то и дело догоняла Струкова. А где-то в середине похода умудрилась даже захватить огромные обозы и сто верблюдов союзника турок — египетского принца Кель-Гассана.
Солдаты изнемогали от усталости и засыпали на час-другой, чтобы снова подстегнуть себя, пока таборы не засели в адрианопольских фортах.
Вот потому-то пехотинцы и появились в Адрианополе через несколько часов; после вступления туда кавалерии.
Стоял теплый, солнечный день. Запах ранних цветов предвещал весну. Голубело небо.
Обросшая, в прожженных, оборванных шинелях, в поршнях-шкурах, навернутых вместо сапог на опухшие ноги, вроде лаптей, шерстью внутрь, в потертых шапках с поломанными козырьками, шла пехота по мостовой. На одежде метины от острых скал, колючек, ночевок у костров, стремительных переходов: мундиры без фалд, но с красными нагрудниками, рукава, почти оторвавшиеся у плеча, отрезанные от старых сапог голенища над самодельными коланками. У многих чернели обмороженные щеки и уши.
Позади трофейные верблюды, меланхолично выбрасывая мохнатые ноги, тащили пушки Бекасова.
На одном верблюде, между горбами, угнездился солдат с дудкой, он дудел во всю мочь, кричал чистой публике на тротуарах:
— Ей-ей, посторонись! А то мой Гасанка оплюеть и фамилиё не опросить.
К дударю подошел Бекасов, тихо, строго приказал:
— Хватит цирка!
Сконфуженный солдат слез с верблюда, пробормотал:
— Для-ради духа…
Подскакал Суходолов, передал капитану Бекасову приказание расположиться на плоской горе и взять город на прицел.
…Полный, с сонными глазами турок, в зеленых шароварах, сидя у своего дома, медлительно посасывал трубку с длинным чубуком. Глядя с недоумением на московцев, он с горестным презрением думал: «Как же могли они дойти до Эдирне? Почему бежит от них смелая армия султана?». Это было не объяснимо, неправдоподобно, уму непостижимо.
…В поезд, отобранный у неприятеля, Скобелев посадил батальон пехоты, и солдаты забили состав до отказа. Свесив ноги с крыши первого вагона, играл гармонист. Возле него приплясывал Епифанов, азартно шлепая ладонями по остаткам сапог.
Над окном этого же вагона развевался на казачьей пике значок Скобелева.
Поезд двигался валко, наклоняя свое старое грязное туловище то вправо, то влево, неохотно подбирая под себя гнилые шпалы, заросшие травой. Деревянные мосты покряхтывали и стонали, готовые вот-вот рухнуть.
Скобелев ехал впереди поезда на дрезине, здесь же, рядом, — белый конь Шейново.
Как всегда, боясь раннего облысения, Михаил Дмитриевич до синевы и ссадин выбрил себе голову, и теперь фуражка с высокой тульей налезала ему на оттопыренные уши. «Небось, турки подумают, — усмехнулся он, — что белый шайтан так изуродовал себя, чтя их обычаи». Шинель Скобелев сбросил и остался в белом сюртуке на меху. Приподняв лицо с мясистым, немного вздернутым носом, то и дело теребил бакенбарды, надвое расчесанную бороду, нетерпеливо спрашивал Дукмасова:
— Ну, Петро, скоро Адрианополь?
Хорунжий улыбался снисходительно, крутил ус в колечко, достал часы на цепочке, недавно подаренные ему Скобелевым:
— До вечерних кочетов достигнем. Наши уже там…
Скобелев грозно нахмурил брови:
— Однако, развеселился!
Он не мог себе простить, что не возглавил авангард, а плетется в этом черепашьем поезде.
* * *
Верещагин на постое оказался во дворце бея на улице Хаджи-Шериф, обсаженной платанами.
Владелец дворца Юз-баши Ахмед-Юнус-бей — главарь всех башибузуков — разбогател на грабежах и не поскупился при строительстве своего палаццо. Мраморные фонтаны, зеркальные стены, витые лестницы, тропические растения в зимнем саду, двор, выложенный плиткой, должны были свидетельствовать о могуществе бея. Рабочая сила ему ничего не стоила. Только в августе из Долины роз пригнали ему несколько сотен болгар.
В огромном зале, отведенном Верещагину, стояли европейский диван и кресла, стены обтянуты розовым бархатом, с потолка свисали хрустальные шары, на полу лежал роскошный смирненский ковер, а в искусной резьбы шкафу из розового дерева грудилась посуда в драгоценных камнях.
Восток давал о себе знать разбросанными узорчатыми подушками, столиками для курения наргиле, мангалом с углем, устоявшимся запахом канелы — корицы.
Василий Васильевич предпочел поселиться в соседней, сравнительно небольшой комнате, задрапированной дорогими персидскими коврами, шалями, со стенами, украшенными дамасскими клинками. В шкафу висел атласный халат на лисьем меху.
…Какое это блаженство — снять с себя все сукно, сапоги, выкупаться в бассейне, развалиться на пружинной кровати, на белоснежном белье.
Немного отдохнув, Василий Васильевич решил осмотреть город обстоятельнее. Сначала он отправился на Ковровый рынок, где были выставлены изделия гаремных обитательниц Шираза, Багдада, Истанбула.
Продавец ковров — турок с лицом кофейного цвета, проседью в усах и бороде, — почтительно кланяясь и прикладывая четки к губам, лбу и сердцу, сладкоречиво приветствовал его:
— Освети лучом своего благородства наше бедное существование. Пусть тень твоих великих достоинств ляжет на эти лавки.
Ну, пусть ляжет.
На улице Василию Васильевичу повстречался патруль: уже знакомый ему унтер-офицер с веселыми плутоватыми глазами, выщербленным зубом, и двое рядовых. На левых рукавах у них белеют повязки с зеленым крестом. «Это небесполезно», — подумал Верещагин.
Еще идя на Ковровый рынок, он заметил русский караул у мечети: жаждущие мести болгары могли учинить разгром. Что касается русских солдат, то после того случая, когда один ухарь «для-ради антиреса» вытащил в турецком погребе затычки из бочек с уксусом и, скалясь, стоял в нем по щиколотку, Скобелев издал приказ по дивизии о сохранности в чистоте русского имени и достоинства.
…Егор Епифанов шел дозором по чужому и чуждому городу. Сияли окнами магазины, мелькали люди в богатой одежде: И опять горечь проникала в сердце, как тогда, при чтении письма жены. «Возвернемся победителями к своим хибарам и своей бедности».
…Василий Васильевич повернул к Рыбьему рынку. Здесь, на деревянных длинных столах, лежали, словно вцепившись в доски клешнями, медные крабы, извивались угри, судорожно дышала, запутавшись в морской траве, камбала. И все это большое: не краб — крабище, не омар — омарище; угри, похожие на змей; плавники морского петуха, словно крылья. Поражало многоцветье, игра красок: перламутровой — у морского петуха и раковин, оранжевой — у султанок, серебра — у лаураки.