Как-то по-особому, поджав нижнюю губу, не чинясь, старательно высвистывает Дукмасов. Поводит плечами Афанасьев.
…Главной улицей Систово идут войники. Впереди победно полощется на ветру Самарское знамя, отныне ставшее знаменем Болгарии.
Приложив ладонь к виску, пропускает мимо себя, прощаясь и благословляя вчерашних ополченцев, Столетов… Вот Райчо Николов, возвратившийся из госпиталя Цветан Купаров, Стоян Русов. Что это они поют?
Светлые щетки усов на круглом лице Столетова растроганно топорщатся. Что ни говорите, славных войников оставляет он здесь.
А чубатый донской соловей выводит песню дальше:
Подошли… уж близко-близко,
Всколыхнулся ратный строй,
Поклонились Дону низко:
Здравствуй, наш отец родной!
…На балконе отцовского дома стоит Марин Цолов, щурясь на солнце, жадно вбирает свежий воздух весеннего Дуная.
Уже выставлены зимние рамы, вынесены в сад горшки с цветами и кадки с померанцевыми деревьями. На зеленой траве, за воротами, играют дети. Им предстоит жить в XX столетии. Что ждет их? Что ждет нас?
Марин глядит, как тянутся по Систово, к мосту через Дунай, обозы, артупряжки, казачьи полки, напряженно прикидывает: куда повернется его судьба теперь? Учитывая заслуги отца — тот получил медаль «За усердие» и отменную бумагу, что истинный патриот, помогал армии поставками, — Марину уже предлагали место секретаря в губернаторстве. Но не надо торопиться, выбор следует сделать точный и наверняка. До сих пор осмотрительность его не подводила. Одно ему ясно сейчас, когда прошли времена зеленой тряпки, заняться политикой выгоднее, чем торговлей скотом.
…В этот час взял курс на Одессу пароход «Юнона». В трюме вез в свинцовом гробу тело Черкасского его шурин — князь Васильчиков, человек неопределенного возраста, в безупречно сшитом костюме и ботинках на очень высоком каблуке.
На носу парохода, не зная друг друга, стоят рядом Фаврикодоров и Викторов. «Юнона» плывет Босфором, мимо мраморных колонн Чараганского дворца, мимо роскошной лестницы Долма-Балчи, тополиных зарослей, береговых батарей на валу, часовых у орудий. При выходе в Черное море остался справа стопушечный турецкий деревянный фрегат.
И наконец — море!
Играют дельфины в пятнашки с бликами солнца на воде, беспечно синеет небесная лазурь.
На Фаврикодорове европейский костюм, матовые волосы аккуратно причесаны. Он думает сейчас о мертвых и живых, оставленных в Болгарии: о Ганчо Юрданове из Систово, о, вероятно, погибшем Пенчо, о Стояне Русове. И, конечно же, о тех, кто ждет его в Одессе…
А Викторов размышляет о том, как лучше в России продолжить дело Бекасова — слух о его аресте все же просочился в войска. С кем надо будет связаться, возвратись на родину. Анатолию посчастливилось свидеться с выздоравливающей Чернявской, с женщиной, о которой он всегда будет вспоминать с величайшим уважением.
Воздух становится прохладнее. Босфор, окаймленный горами в лаврах и миртах, задумчиво глядит вслед удаляющемуся пароходу.
Нагруженный халатами, фесками, турецким оружием, трофеями, нужными ему для будущей работы, приехал Верещагин в Париж, в свою долгожданную мастерскую в Мезон-Лаффите. Он наотрез отказался от «Золотой шпаги», милостиво пожалованной ему главнокомандующим — слишком нагляделся на фазанов-царедворцев, не хотел приобщаться к их лику.
Прошло менее года со времени охоты за монитором. Василий Васильевич мог честно сказать себе, что полностью испил горькую чашу войны, вправе теперь писать, выстрадав каждую картину.
В углу мастерской поставил Верещагин боевой значок, подаренный ему Скобелевым. К изрешеченному полотнищу пришпилил листок. На нем, рукой Михаила Дмитриевича, был составлен список тех двадцати двух сражений, в которых участвовал стяг. На круглом столе разложил Василий Васильевич трофейное оружие и «ключ от Адрианополя», которым научился ловко раскалывать миндальные орехи.
Все эти дни Верещагина не покидали тягостные мысли о судьбе его многочисленных этюдов. Доктор Стуковенко наврал, что передал драгоценный ящик коменданту Систово. Сам доктор заболел и сгинул неведомо куда. Ящик же словно в воду канул. Скобелев поручил Дукмасову и еще нескольким офицерам разыскать его, но все усилия ни к чему не привели. «Лучше бы меня еще раз тяжело ранили, — с горечью думал художник, — чем такая потеря. Теперь вся надежда на память. Больше ничего не остается. И, как говаривали римляне, — лаборемус! За дело!»
Он достал из полевой сумки письмо, написанное Стасову еще в Адрианополе: «Трудно передать Вам все ужасы, на которые мы тут насмотрелись. Но вот трагикомедия окончилась, публика аплодирует, актеры вызваны… скоро будут потушены лампы и люстры, и декорации, такие красивые и такие натуральные, выкажут свою подделку и картон».
…Да, все это так. А удел живописца — в картинах выплакать горе каждого раненого и убитого: Сережи, казака Алеши, Горталова, тех двухсот тысяч русских, что пали в Болгарии.
* * *
Болгарская весна, начавшись робко, с утренних заморозков, холодных зорь, все больше набирала силу: розово цвел миндаль, желтели цветы кизилового дерева, взламывал Дунай лед, нежно дышала Долина роз, и соловьи в ее садах пробовали голоса.
Высоко в горах еще лежал снег, но кое-где солнечные лучи слегка почернили верхушки скал.
На пороге избы все стояла Кремена, ждала и ждала Алешу, вглядываясь в дорогу на Плевну.
А весенний разлив, огибая могилы, редуты, траншеи, ширился неодолимо.
Ростов-на-Дону — Плевен.