Два года назад женился Цветан в Румынии на вдове — Гергане Велевой, пианистке, окончившей консерваторию, удочерил ее девочку Бистру. Гергана пышноволоса, ясноглаза, всегда весела. Собирала в Бухаресте на своей квартире революционеров, вышивала знамя четы, уходящей в горы. Когда началась война, стала работать сестрой милосердия в госпитале, оставив дочку у родителей.
Цветану припомнилось, как через месяц после женитьбы, в январский морозный и хмурый день, пошел он с Герганой в лес, далеко за городом. Тихо, печально шумели верхушки деревьев, накликая разлуку. Но вот луч солнца, неожиданно пробившись сквозь тучу, упал сверху на заснеженную поляну перед ними, и поляна вдруг поплыла неведомо куда: вместе с кустами, синицами, старым дубом на опушке… Маленькая рука Герганы лежала в его руке, он чувствовал у щеки ее дыхание… А белоснежный ковер все удалялся…
«Ничего, Гергана, — пообещал Цветан сейчас, — будут у нас с тобой еще радости».
* * *
Осман-паша опешил из Видина на помощь защитникам Никополя, но не успел: издали увидел горящий город, разрывы картечных гранат. Разведчики донесли: русский отряд из двух пехотных и кавалерийской дивизий взял эту крепость после ожесточенного боя, захватив при этом много пленных и сто тринадцать орудий.
Тогда, круто повернув, Осман без воды, дневок, по бездорожью, строя мосты через Искер, вытаскивая орудия на руках, совершил сташестидесятиверстный марш-бросок. И на рассвете — после того дня, когда там побывали казаки есаула Афанасьева, вступил в Плевну со своим войском.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Передовые войска ушли из Систово, а в городе, в лучшем его особняке, поселился князь Владимир Александрович Черкасский.
Ему немногим более пятидесяти лет, он худощав, подвижен. Перед отъездом из Петербурга царь милостиво напутствовал Черкасского:
— Делай все так же, как делал в Польше, и я буду доволен.
Владимир Александрович чувствовал себя счастливым: он, продолжатель старинного дворянского рода, необходим самодержцу и, конечно же, оправдает доверие, с честью выполнит свое предназначение. В Царстве Польском Черкасский был главным директором правительственной комиссии внутренних и духовных дел и проявил известную гибкость.
Однако на первых же шагах здесь, в армии, Черкасский столкнулся с недостаточным, по его мнению, уважением к себе: его не приглашали на военные советы, ему дали мало чиновников, начальник штаба главнокомандующего Непокойчицкий долго не отвечал на его письма. Все это раздражало, уязвляло его. Черкасский решил сейчас написать письмо благоволящему к нему военному министру Дмитрию Алексеевичу Милютину. Их сближение началось с той поры, когда они вместе разрабатывали закон об устройстве польских крестьян.
Вообще, Владимир Александрович не прочь был состоять и состоял в либеральствующих комиссиях, не прочь был прослыть прогрессистом, как и обожаемый Освободитель. Было время, Черкасский славянофильствовал, сотрудничал в «Русской беседе», как юрист по образованию, знал цену красному словцу, пышной фразе.
Но в самом существе своем — и чем дальше, тем больше — оставался он человеком, ненавидящим все, что хотя бы намекало на радикальную ломку.
А либеральные экивоки? Скорее всего, это тонкая политика, умение маневрировать. Ведь даже граф Аракчеев, которого Владимир Александрович весьма почитал, участвовал в разработке проекта освобождения крестьян и куценькой конституции «на самый крайний случай».
Даже Милютин счел возможным, в прямом смысле, ухаживать за Чернышевским.
Владимир Александрович помнит, как однажды, было это лет пятнадцать тому назад, он вместе с Милютиным пошел в дом Панаевых, на кружок литераторов. Было любопытно приглядеться к нигилистам, набирающим скверную силу. Причастность к ним, по тем временам, прибавляла популярности, да и хотелось разобраться в их вере и безверии. Тогда-то, на литературных посиделках, Дмитрий Алексеевич во время ужина старательно услужал Чернышевскому, передавал ему блюда, вел беседы о реформах в России, о том, что в армии «все прекрасно для парадов и негодно для войны».
А позже, умница, в секретном циркуляре приказал «сделать строгий осмотр библиотек военного ведомства», изъять «книги предосудительного содержания» и запретил выписывать «Современник».
В конце концов, никогда не поздно упрятать высунутый пряник.
Князь утомленно откинул на высокую спинку кресла маленькую птичью голову с седым хохолком и седыми висками. Его гладко выбритое лицо — сильно изогнутый нос, казалось бы, тянущийся к приподнятому подбородку, тонкие, язвительные губы, светлые, холодные глаза под очками без оправы — было сосредоточенно-замкнуто. Письмо Милютину следует тщательно обдумать.
Сообщить о сложностях здешней ситуации. Нельзя без учета имущественного положения и политической благонадежности включать болгарских волонтеров в русские войска. И при создании партизанских чет не допускать в них неимущих, эмигрантов, всех этих подозрительных, смахивающих на санкюлотов!
Надобно не обольщать болгар надеждой, что после победы русского оружия смогут они скоро приобрести полную и, по его твердому убеждению, опасную независимость. Наша обязанность предотвратить малейшую возможность для бунтарских элементов поднять голову, пресечь в зародыше бредни о конституции. Дай конституцию им — ее захотят и в России.
В Болгарии не надо даже играть в либерализм.
Князь извлек из ящика стола записную книжку в тисненом кожаном переплете с золотым обрезом и перелистал ее. В книжке этой собрал он образцы окончаний писем, адресованных лицам подчиненным, равным, высшим, высочайшим особам. Окончания имели оттенки строгости, любезности, почтительности, заискивания.
О последней фразе он так заботился потому, что ее-то каждый непременно читает.
Подобрав для военного министра приличествующее окончание письма, Черкасский составил и само письмо, перечитал его, тщательно промокнул и, законвертовав, надписал адрес почеркам ясным, но с росчерками, словно заимствованными у виньеток.
Теперь можно и отдохнуть. Любимым занятием князя в такие минуты расслабленности было воспоминание о славных кавалерах России.
Владимир Александрович точно знал, сколько в империи андреевских, а сколько александровских кавалеров, отдельно — военных, штатских, духовных, за что и когда каждый получил Георгия.
Князь придавал особое значение аристократичности и собственное генеалогическое древо прослеживал до самого корня.
Так, приятно отдохнув, Черкасский вызвал своего помощника Дмитрия Гавриловича Анучкина, человека, по мнению князя, полезного своей исполнительностью и порядочностью, но несколько вольно мыслящего.
…Мите Анучкину было восемь лет, когда родители уехали с ним в Одессу, где мальчик окончил Ришельевский лицей. Мать у Анучкина была болгаркой. В годы зрелые он стал русским вице-консулом в Филиппополе.
— Вызвали Жечо Цолова? — недобро глядя из-под очков цепкими глазами на Дмитрия Гавриловича, спросил Черкасский.
— Да, он ждет в приемной. Но, смею заметить, ваше сиятельство, его здесь недолюбливают, — круглое, доброе лицо Анучкина выражало озабоченность.
— А я повторяю то, что уже говорил вам: именно такие состоятельные люди — наша опора. Мне надобны не граждане, а надежные обыватели. Я отдам сто болгарских голодранцев за одного чорбаджи. Они сменят курс, когда все придет в правильный порядок, именно их будем вводить в управительные советы.
Князь пришепетывал, и у него получился «курш».
Маленький, худощавый, он поднялся с кресла, глаза его метали молнии. Сильно прихрамывая — упал из экипажа в Москве, — прошелся по комнате.
У педантичного, тишайшего Анучкина уже были столкновения с начальником. Еще по дороге сюда, в поезде, они заговорили о войне.
Князь, туговатый на ухо, громким голосом, словно с трибуны, возглашал чуть ли не на весь вагон:
— Турки и англичане хотят откинуть Россию в край озер, запереть ее в Черном море, лишить свободного сообщения со Средиземным, поставить судьбу нашей торговли в зависимость от Порты. Это ли не глумление над великой державой? Нет, коварный Альбион должен отступить от морского рукава.