Приходилось наказывали и самих российских служивых — когда, например, полковой фискал Матвей Звягин по службе донес «о наготе Зинзилинского полка от капитана и каменданта Шеншина». Дербентский комендант защищал местное население от противоправных действий со стороны российских военных чинов. В 1724 году попал под следствие капрал Никита Пименов за употребление «на поделки» могильных плит из верхней крепости Дербента; в мае 1727 года гренадер Дербентского полка Иван Кречетов ночью ушел с караула на рынок и поломал лавку местного жителя, за что был наказан прогоном шпицрутенами через полк по разу в течение трех дней; год спустя есаул, сотник и семь донских казаков попались на воровстве «пожитков басурманских и были высланы из города в «дальные» сады. 22 мая 1733 года по приказу Бутурлина вышедшим на сенокос солдатам было строго приказано, чтобы «в армянские и магометанские деревни не ходили и тамошним обывателям обид и разорения не чинили»{609}.
Самому Левашову пришлось разбирать случай с рештцем Идаятом Агасейновым и двумя его друзьями, которые «в ночное время… пили чихир и имели содомство», за каковое удовольствие поплатились штрафом в 50 рублей каждый, а еще десять рублей заплатил хозяин гостеприимного дома. В другой раз он решал конфликт внутри индийской общины Решта, когда один из ее членов, некий Багир Ругаев, «обусурманился» и «ел с мухаметанами чурека», после чего другие индийцы его «от себя отрешили и пить и есть с ним не стали»{610}. А ранее, в 1725 году, М.А. Матюшкин был обеспокоен «ссорой» дербентских армян и их епископа с местными мусульманами. Поводом к ней, докладывал комендант Юнгер, послужила судьба купленной наибом за 350 рублей «девки ясырки черкески», которую он «хотел везти в подарок его величеству государыне императрице»; однако некий проворный армянин «свел» пленницу со двора наиба и укрыл в «погребе» у епископа Мартироса. В результате наиб пожаловался на армян, которые, по его словам, «будут и жен наших уводить», а армяне грозились уйти из Дербента{611}.
Конечно, наиболее частыми «гостями» военной юстиции были «бунтовщики». Для них в «новозавоеванных провинциях» организовали привычную систему «розыска» по уголовным и политическим делам: подозреваемые бывали «пытаны, биты кнутом и зжены огнем», хотя, конечно, до этого дело доходило не всегда, а в основном в случаях явных выступлений с оружием против русских властей или обычного разбоя.
Самыми же частыми наказаниями были денежные штрафы. Они взимались за «необъявление бунтовщиков», «хранение пожитков бунтовщика», «необъявленное ружье», что обходилось виновному в приличную сумму — 25-30 рублей, Иногда с самих «ребелизантов» брали меньше (очевидно, учитывая их платежные возможности); например, явившийся «бунтовщик Амады» отделался штрафом всего в 17 рублей и 40 копеек, «оговоренные» же, но так и не признавшиеся в «переносе ведомостей» повстанцам «мужики» отдали всего по десять рублей. Платить приходилось и родственникам; так, под стражу угодили и за 50 рублей были отпущены две «бунтовские женки», чьи мужья были «на акциях от россиян побиты», очевидно, не стеснявшиеся в выражениях в адрес русских властей.
Впрочем, кажется, многие из попавшихв тюрьму долго не сидели. Цитируемая книга сбора штрафов неоднократно упоминает, что подследственные платили «за скорое освобождение» от 15 до 50 рублей — и выходили на волю. Жителю Лашемадана Усейну пришлось заплатить целых 200 рублей — но и вина его была немалой: в 1731 году он подкупил «российского шпиона» Держиду и приказал тому «привесть в Лашемадан бунтовщиков и зажечь дом скороходского старосты», служившего русским; еще на 300 рублей были оштрафованы крестьяне деревни Пишегураб — за то, что знали про подкуп, но не донесли{612}.
Штрафам подвергались целые селения. В том же 1730 году «за необъявление следующих через оные деревни бунтовщиков» жители шести сел должны были заплатить огромную сумму — 1513 рублей. С другой стороны, верноподданных власть поощряла; сам Левашов выдал «премию» в 500 рублей «обывателям», которые осмелились напасть на повстанцев.
У более серьезных «бунтовщиков» конфисковывалось движимое и недвижимое имущество (например, дома или караван-сараи), которое затем описывалось офицерами и, как это было принято в России, продавалось с торгов или сдавалось на откуп. Наиболее опасных предводителей после соответствующих «розыскных» процедур казнили; так, в начале 1729 года на площади Решта был повешен за ребро местный «главный бунтовщик и всенародной развратник» Хаджи Мухаммед. «Удивительно о поганом здешнем народе! — сокрушался в донесении к Долгорукову по этому поводу Левашов. — Ведая оного плута по достоинству к наказанию, со всех сторон многое множество народу собралося, и многие, утаеваяся под боязнию, вздыхали и плакали, ибо всех поморских краев якобы о избавлении от России надежда на оного была»{613}. Казненный, похоже, был «бунтовщиком» убежденным и, по словам генерала, брал пример с атамана Стеньки Разина, который якобы гостил у его отца, а самого Мухаммеда называл «сыном».
Российской администрации пришлось столкнуться и с феноменом самозванства, знакомым по собственному отечеству. В 1726 году некий Измаил (по турецким данным, дервиш) провозгласил себя сыном покойного шаха Султан-Хусейна и утверждал, что сумел уйти из осажденного Исфахана в Багдад, а оттуда явился в Гилян. Он рассылал воззвания и повсюду возил с собой самодельную «печать шахову» и письмо «отца», якобы пославшего его продолжать борьбу за освобождение Ирана{614}.
Воинские «партии» неоднократно громили «шаховича»; в мае 1730 года это сделали капитан Патцын и муганский хан Али Гули:«…более ста человек их потонуло в Араксе, когда от наших бежали, с тритцеть человек побито, да пять человек в полон взято, которых тамо велел повесить, а отогнатой скот наших весь возвращен и хозяевам отдан»{615}. Но каждый раз Измаил ускользал, а затем вновь появлялся, собрав вокруг себя две-три тысячи приверженцев, пока, наконец, в начале 1731 года известный мятежник, «в волости Мусулинской первой старшей Мирфазыл», не убил самозванца, после чего явился к русским с повинной и был прощен — правда, вскоре «от лехкомыслия вновь изменил».
В январе 1727 года, объезжая порученные ему владения от Решта до Дербента, князь Долгоруков доносил императрице Екатерине I: «Во всех провинциях, коими я ехал, с великою радостью меня встречали ханы, солтаны и все старшины, по их обычаю, с своими музыками и во всем меня довольствовали; не токмо которые в нашу порцию достались, но которые по трактату и не в нашей порции, все… просят меня, чтобы я их принимал в протекцию российской империи… И так весь здешний народ, желая вашего императорского величества протекции с великою охотою, видя, какая от нас справедливость, что излишнего мы с них ничего не требуем и смотрим крепко, чтоб отнюдь ни мало им обиды от нас не было, и крепкими указы во все команды от меня подтверждено под жестоким штрафом; а которые в турецком владении, так ожесточены, вконец разорены, и такое ругательство и тиранство турки делают, как больше того быть нельзя. И так все народы, как христиане, так и басурманы, все против них готовы, только просят, чтоб была им надежда на нас»{616}.
Однако генерал явно приукрашивал ситуацию, его подчиненные были несколько иного мнения. «Яко овцы посреди волков находимся», — писал начальнику в октябре того же года Левашов{617}. Недовольство турецкими набегами не означало безоговорочного признания российской «протекции». Волнениям в российской «порции» Ирана способствовали и репрессии против «подозрительных», и «мнимые друзья» — турки, укрепившиеся в Ардебиле. К ним бежали недовольные российской администрацией местные «владельцы», чиновники, «старшины», в том числе и те, которые прежде служили «добро и верно». Так, например, сдавший Баку «доброжелательный» Дергах Кули-бек сначала разоблачил перед русскими своего султана, но уже через год стало известно о его измене. «…открылася конспирация сего Дерла Гули беки, которой с Хаджи Даудом согласился, чтоб ему к тому назначенному дню несколько войска из Шемахи к Баке прислать, которого помощию и с своими подчиненными кызылбашами он российский гарнизон вырубить хотел и с городом под турецкую власть поддаться. Как сие открылось, то он с тремя главнейшими спасся и в Шемаху уехал. А из других бакинских обитателей несколько были казнены, а другие в Россию в ссылку посланы, кроме немногих из простых людей, которые не имели в том участия», — указал в своем политико-экономическом описании приобретенных провинций майор артиллерии Иоганн-Густав Гербер в 1729 году{618}. Об «измене знатных» в Баку писал в сентябре 1727 года В.В. Долгоруков{619}.