Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

На том мы и порешим, дорогой читатель, приступая к новому роману Набокова.

Сюжет его и прост, и сложен. Узнику Цинциннату Ц. «сообразно с законом… объявили смертный приговор шепотом. Все встали, обмениваясь улыбками».

Эта нежность судей и стражников, улыбки и интимный шепот нуждаются в объяснениях. В разгар работы над биографией Чернышевского Набоков наткнулся на идею добрейшего В.А. Жуковского, желавшего упорядочить смертную казнь, которую Василий Андреевич рекомендовал совершать под звуки сладостной духовной музыки и желательно за закрытой дверью, а не публично. Набоков (как и Чернышевский до него) пришел в ярость, прочитав эти рекомендации. Подобно отцу, Набоков был противником смертной казни. От этих вот рассуждений о смертной казни мысль его, вероятно, и потекла к Цинциннату Ц., к новому роману…

Цинциннат повинен в своей непрозрачности, а стало быть, и в непохожести на прочих, вполне прозрачных, одинаковых, оптимистических граждан некоего фантастического тоталитарного государства будущего, где царит не расцвет, а упадок всего, что привычно связывают с культурой и прогрессом цивилизаций, царит абсурдная непроизводительность труда и тотальное сотрудничество с режимом. Такие, как Цинциннат, появляются в этом обществе все реже — и погибают. Таким, вероятно, был его отец. Цинциннат томится по раю некоего далекого пристойного прошлого и должен быть казнен за «гносеологическое» преступление. Однако его тюремщикам мало просто казнить человека. Они хотят низвести его до соучастия в собственной казни. И жена, и мать, и все родственники Цинцинната призывают его «покаяться» в собственной непрозрачности, и те современники Набокова, которые видели в его романе сатиру на тоталитарное государство нашего века, сразу опознали это извечное желание палачей втоптать в грязь подсудимого, прежде чем его уничтожить, заставить его каяться, поливать себя грязью. Этого добивались от жертв и в Берлине, и в Пекине, и в Праге, и в Ленинграде. А вот совсем недавно в московской «Литературной газете» опубликовано было поразительное письмо, написанное дочерью знаменитой русской поэтессы, с которой был некогда знаком и Набоков. Безвинно отбыв срок в лагерях и ссылке, эта бедная женщина пылко благодарила своих палачей за освобождение и желала им успеха в их благородном труде. Чем не роман Набокова…

Таков один из уровней прочтения этого знаменитого романа, и он обозначился сразу по его выходе. Социальное прочтение романа обнаружили многие русские и зарубежные критики, и одним из них был писатель-монпарнасец Владимир Варшавский, писавший об этом романе в статье «О прозе „младших“ эмигрантских писателей», а позднее в книге «Незамеченное поколение». Полемизируя с Ходасевичем, Варшавский заявлял, что завороженное царство, окружающее Цинцинната, не плод воображения героя, не бред его, «а бред существующий… вполне объективно»: «Это именно тот „общий мир“, за которым стоит вся тяжесть социального давления и который всем представляется единственно реальным». В этом обществе, где индивид существует лишь постольку, поскольку выполняет какую-либо социальную функцию, «внутренний эмигрант» — тот, кто «отказывается признать „генеральную линию“ и не хочет признавать „общий мир“ за единственную реальность». Говоря о советских как бы реалистических романах той поры (создающих «совершенно фиктивный мир», лишенный и внутренней свободы и реальности), Варшавский указывает, что «это такой же, как в „Приглашении на казнь“, страшный мир существ, живущих только условно и умирающих, никогда не узнав свободы». Победа любой формы тоталитаризма, по Варшавскому, это «приглашение на казнь для всего свободного и творческого, что есть в человеке, и роман Набокова — одно из первых об этом предупреждений… Так в новый ассирийский век далекая от всякой политики молодая эмигрантская литература, как раз своей сосредоточенностью на внутренней жизни, была приведена к страстной защите личности против тотальной коллективизации и тем самым вдруг оказалась в центре борьбы, от исхода которой зависит все будущее человечества». Набоков, по мнению Варшавского, выразил эту главную тему эмигрантской литературы с большей силой, чем кто-либо из писателей Монпарнаса. Еще любопытнее дальнейшие рассуждения Варшавского об индивидуализме Цинцинната. Варшавский признает, что цинциннатовское самоутверждение «не имеет ничего общего с эгоистическим себялюбием, и, сколько бы Набоков ни твердил о своем безбожии, цинциннатовское утверждение рождается из вечного устремления души к мистическому соединению с чаемым абсолютным бытием и тем самым с божественной любовью. Оно должно поэтому вести к любви к людям…» И здесь же Варшавский приводит слова «о взрыве любви» в душе набоковского героя (они, правда, вычитаны им не в «Приглашении», а в более поздних «Других берегах» — мы только что приводили их, рассказывая о рождении сына Набокова).

Московский критик В. Ерофеев указывал на подлинность бессмысленной любви Цинцинната к его жене Марфиньке, олицетворяющей собой как пошлость этого «общего мира», так и его примитивную похоть («А Марфинька нынче опять это делала»… «Я же, ты знаешь, добренькая: это такая маленькая вещь, а мужчине такое облегчение»). До тюрьмы, «там», где были «упоительные блуждания по райским Тамариным Садам» (уж не Выра ли это, где бродила Набоковская незабытая и незабвенная Тамара?), влюбленный Цинциннат женится на Марфиньке и сразу попадает в ад супружеской ревности. В. Ерофеев говорит что «этот разрыв между чувством и смыслом подан в „Приглашении на казнь“ как знак неизбывной муки земного существования, как порождение человеческой слабости и беспомощности».

Цинциннат страдает от одиночества, он ищет близкую душу, — и не находит, он окружен пошляками и предателями, и даже ребенок, средоточие всего самого прекрасного, духовно и физически, и тот заманивает его в ловушку. «Вы — не я, вот в чем непоправимое несчастье». Приводя эти слова Цинцинната, В. Ерофеев пишет, что «в „Приглашении на казнь“ проступает подлинное, не обузданное стилем страдание, настоящая боль».

«Общий мир», так называемая «реальность» вовсе не является подлинной. Набоков неоднократно подчеркивает ее мнимый, бредовый, бутафорский характер («Луну уже убрали, и густые башни крепости сливались с тучами…»). В этом мнимом мире надо отстоять свое «я»: «я дохожу… до последней неделимой точки, и эта точка говорит: я есмь! — как перстень с перлом в кровавом жиру акулы, — о мое верное, мое вечное…» Эти поиски себя все больше и больше занимают осужденного на смерть узника.

По мере развития действия в романе (Цинциннату представляют сокамерника м-сье Пьера, который в конце концов оказывается его будущим палачом, директор тюрьмы роет для него подземный тоннель, приводящий снова в камеру и т. д.) «реальность» начинает восприниматься как «бред», а «бред как действительность». Это заметил еще один из первых русских критиков романа — Петр Бицилли. Петр Бицилли говорит в связи с этим романом о возрождении искусства аллегории, иносказания, устанавливая связи Набокова с Салтыковым-Щедриным и Гоголем, особенно в последовательной и мастерской разработке старой темы — «жизнь есть сон»:

«„Жизнь есть сон“. Сон же, как известно, издавна считается родным братом Смерти. Сирин и идет в этом направлении до конца. Раз так, то жизнь и есть — смерть. Вот почему, после казни Цинцинната, не его, а „маленького палача“ уносит, „как личинку“, на своих руках одна из трех Парок, стоявших у эшафота; Цинциннат же уходит туда, где, „судя по голосам, стояли существа, подобные ему“, т. е. „непроницаемые“, лейбницевские монады, „лишенные окон“, чистые души, обитатели платоновского мира идей… бывают у каждого человека, — продолжает П. Бицилли, — моменты, когда его охватывает то самое чувство нереальности, бессмысленности жизни, которое у Сирина служит доминантой его творчества — удивление, смешанное с ужасом перед тем, что обычно воспринимается как нечто само собой разумеющееся, и смутное видение чего- то, лежащего за всем этим, сущего. В этом — сиринская Правда».

74
{"b":"199104","o":1}