Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

СТАРАЯ ТЕМА, СТАРЫЕ СПОРЫ…

А летом ему снова выпала счастливая охота на бабочек в Скалистых Горах, в удивительном уголке Национального парка. Набоков писал оттуда Уилсону, что, вероятно, какая-то часть его существа рождена в Колорадо, ибо он испытывает здесь все время сладостный укол узнавания.

Здесь, в колорадских лесах, он скорей всего и почувствовал снова «пульсацию» старой темы. В послесловии к «Лолите» он относит эту «вторую пульсацию» ко временам Итаки, однако письма его позволяют установить и более ранние даты. В самом же романе знакомство героя с Лолитой датировано 20 мая 1947 года.

Всякий, кто читал «Дар», помнит откровения мерзкого отчима Зины Мерц, подсказывающего сюжетец молодому писателю:

«Эх, кабы у меня было времечко, я бы такой роман накатал… Из настоящей жизни. Вот представьте себе такую историю: старый пес, но еще в соку, с огнем, с жаждой счастья, — знакомится с вдовицей, а у нее дочка, совсем еще девочка, — знаете, когда еще ничего не оформилось, а уже ходит так, что с ума сойти. Бледненькая, легонькая, под глазами синева, — и, конечно, на старого хрыча не смотрит. Что делать? И вот, недолго думая, он, видите ли, на вдовице женится. Хорошо-с. Вот, зажили втроем. Тут можно без конца описывать — соблазн, вечную пыточку, зуд, безумную надежду. И в общем — просчет. Время бежит-летит, он стареет, она расцветает — и ни черта. Пройдет, бывало, рядом, обожжет презрительным взглядом. А? Чувствуете трагедию Достоевского?»

Поразительный был писатель! Нет, не Достоевский (у которого это все тоже было, в его «Бесах», а может, и в его жизни тоже), — сам Набоков. Приведенные полстраницы из «Дара» содержат зародыш «Лолиты», мало еще развитый, как любой зародыш, но все уже есть в нем, и ручки и ножки сюжета: и вдовица, и брак, и мука искушения, и обреченность, и герой-преступник (ведь Щеголев пробовал однажды приставать к Зине). Но еще нет красоты, нет величия зрелой прозы… Внимательный читатель вспомнит, конечно, что девочка уже скакала у него по тюремным коридорам (Эммочка), выбегала навстречу из подъезда (Магда), выплывала из райского тумана детских воспоминаний. Красота незаматерелой женщины, несравненная красота девочки-ребенка — что значила она для Набокова? «Ни один биограф никогда не заглянет…» — сказал он в лекции о Толстом, и в который уже раз предупредил, что подглядывать отвратительно — что ж, на том и порешим. Одно ясно — тут снова столь плодотворная для его прозы преступная аберрация психики, экстремальная ситуация, попытка выпрыгнуть за решетку…

Новый, 1948 год принес Набокову много перемен. Он известил о своей отставке миссис Хортон из Уэлсли и попросил Мориса Бишопа, своего нового покровителя из Корнела похлопотать, чтобы курс его не начинался раньше одиннадцати часов (он поздно вставал, отсыпаясь после ночной работы). Кроме того, он попросил коллегу Форбса получить для него разрешение работать в лаборатории в Корнеле (не бросать же вовсе бабочек!). Он писал в это время биографические очерки для «Нью-Йоркера» (составившие позднее его автобиографию «Убедительное свидетельство»). Благожелательная и заботливая Кэтрин Уайт печатала их с большой охотой. То же лето принесло, впрочем, и кое-какие мелкие огорчения. Заботливая Кэтрин решила отчего-то, что ей позволено «упростить» его синтаксис в очерке «Мой дядя». Последовал отчаянный обмен письмами, после чего Уилсон, как всегда, помог Набокову. Их жестокие споры о политике, о романах Набокова и поэтике Пушкина (Уилсон считал себя знатоком во всех трех областях) не мешали Уилсону при любом конфликте вступаться за Набокова. Между тем споры их так и не были разрешены — до самого их разрыва. В начале 1948 года Набоков написал Уилсону еще одно длинное письмо о России и революции. Оно не только подводило итоги многим их беседам на эту тему, но и отвечало на тогдашние выступления американских радикалов (в том числе и самого Э. Уилсона), которые и перед лицом сталинского террора хотели бы сохранить свои революционные иллюзии, представляя историю России в удобном для них преломлении. Вот оно, это письмо от 23 февраля 1948 года:

«Дорогой Банни,

Ты наивно сравниваешь мое (и „старых либералов“) отношение к советскому режиму (в широком смысле) с отношением „разоренных и униженных“ американских южан к „нехорошему“ Северу. Ты, должно быть, плохо знаешь и меня, и „русских либералов, если не видишь той иронии и презрения, с которыми я отношусь к тем русским эмигрантам, чья „ненависть“ к большевикам вызвана сожалением об утрате капиталов или классовых привилегий. Нелепо было бы (хотя это и совпало бы с советскими писаниями по этому вопросу) искать материальную подоплеку в отрицании русскими либералами (или демократами или социалистами) советского режима…

Термин „интеллигенция“ в Америке (например, у Рава в „Партизан ревью“) имеет не тот смысл, в каком его употребляли в России. Интеллигенцию здесь странным образом ограничивают кругом врачей, адвокатов, ученых и т. д., тогда как в России в нее включали также и людей, принадлежащих к другим классам и профессиям. Типичный русский интеллигент на самом деле с большой подозрительностью косился бы, например, на поэта-авангардиста. Главными чертами русской интеллигенции (от Белинского до Бунакова) были: дух самопожертвования, неистовая приверженность к политике или политической мысли, активная симпатия к угнетенным любой национальности, фанатическая цельность, трагическая неспособность опуститься до компромисса, истинный дух международной ответственности… Впрочем, от людей, которые за сведениями о России обращались к Троцкому, трудно ожидать понимания всего этого. У меня к тому же сильное подозрение, что распространенное представление о том, что литературе и искусству авангарда отлично жилось при Ленине и Троцком, порождено главным образом фильмами Эйзенштейна — „монтажом“ — или чем-то еще в этом роде — крупные капли пота катятся по суровым щекам. Тот факт, что дореволюционные футуристы примкнули к партии, тоже способствовал некоему, не соответствовавшему действительности представлению об авангардной атмосфере, которую американские интеллектуалы связывают с большевистской революцией.

…Вполне допускаю, что если б мы поменялись местами, то молодые писатели русского авангарда (живя, скажем, в какой-нибудь американоподобной России) с подобным же энтузиазмом и сочувствием обращали взгляд к объятому пламенем Белому Дому…

А сейчас я хочу вам сказать кое-что из того, что считаю правильным и чего, полагаю, вы не сможете отрицать. При царях (несмотря на глупый и варварский характер их правления) у свободолюбивого русского человека было несравнимо больше возможностей и средств для самовыражения, чем в любой из периодов ленинского или сталинского режима. Человек был защищен законом. В России были бесстрашные и независимые судьи. Русский суд был после александровских реформ великолепным установлением, и не только на бумаге. Периодические издания разнообразных направлений и всевозможных политических партий, легальных или нелегальных, процветали, и все партии были представлены в Думах. Общественное же мнение было всегда либеральным и прогрессивным.

При Советах с самого начала диссидент мог рассчитывать для своей защиты только на какую-нибудь случайную прихоть правительства, но отнюдь не на законы. Никакие партии, кроме правящей, больше не могли существовать… Бюрократия, прямая преемница партийной дисциплины, немедленно взяла в свои руки власть. Общественное мнение рассеялось. Интеллигенция перестала существовать. Любые перемены, происходившие между 1919 годом и сегодняшним днем, были сменой декораций, которые могли более или менее замаскировать черную бездну угнетения и террора.»

Летом 1948 года Набоковы покинули Кембридж и некоторое время прожили в Нью-Йорке. Именно тогда Уилсон обратил внимание своего друга на исповедь русского педофила, некоего Виктора X., включенную знаменитым специалистом по сексуальной психологии Хэвелоком Эллисом в приложение к шестому тому французского издания его капитального труда (американские издатели изъяли это документальное сообщение, что уже само по себе могло бы послужить предостережением для замышляющего новый роман Набокова). Исследователь этой исповеди набоковед Дональд Рэйфилд считает Виктора X. прототипом главного героя «Лолиты» и сходство между ними находит не только в характере, но и в некоторых фактах их жизни. Так или иначе, Набоков, в котором уже происходила вторичная «пульсация» Лолитиной темы, исповедь эту прочел и поблагодарил Уилсона за книгу: «История про любовную жизнь русского мне понравилась ужасно. Забавно до крайности. В отрочестве ему, кажется, поразительно везло на девочек, обладавших такой быстрой и щедрой отзывчивостью. Конец довольно блачевный». (Набокову нравилось это искажение слова «плачевный»; он даже включил его позднее в роман.)

104
{"b":"199104","o":1}