«Мы с вами знаем, что „Лолита“ — серьезная книга с серьезным замыслом, — писал Набоков. — Я надеюсь, публика именно в таком качестве ее и воспримет. Меня огорчил бы „успех скандала“».
Отметьте, что даже Набокову, прожившему десять лет в Америке, еще не вполне ясен механизм «успеха» или «триумфа»: он, как видите, опасается «скандала», а ведь это единственный залог успеха (скандал политический, судебный, моральный, — все равно какой). Эстет и авантюрист Жиродиас пережил уже немало скандалов на своем веку и не боялся еще одного. Его издательство «Олимпия» в ту пору пробавлялось полузаконным выпуском эротических книжек на английском языке, которые покупали в основном американские солдаты, служившие в Европе. Зоркий глаз американского таможенника без труда выискивал зеленую обложку «Олимпии» в вещмешке джи-ай, возвращавшегося на родину. Однако его авантюры не мешали Жиродиасу оставаться тонким ценителем литературы и неукротимым борцом против ханжества. Он не меньше гордился парадоксами своей жизни, чем его новый автор гордился парадоксами своих утонченных романов («Я родился французом и стал издателем авангардной литературы на чужом языке… — писал он позднее, — посвятил свою юность мистической философии, чистоте и воздержанию, и стал порнографическим писателем».)
Набоков с нетерпеньем ждал парижского издания, однако американская неудача продолжала его угнетать, и осенью он с горечью сообщал Уилсону, что Рав из «Партизан ревью» по совету своего адвоката вернул ему его маленькую «Лолиту»:
«Меня привела в уныние мысль, что мое чистое и аскетически строгое создание может быть воспринято каким-нибудь шустрым критиком как порнографический трюк. Опасность эта кажется мне тем более реальной, что даже ты не понимаешь и не хочешь понять структуру этого сложного и необычного произведения».
Неумение и нежелание Уилсона вчитаться десять лет тому назад в «Зловещий уклон» наметили первую трещину раскола между друзьями. Можно представить себе, как горько в нынешнюю тяжкую для него пору отозвалось в душе Набокова непонимание Уилсона.
Летом 1955-го Набоков отослал в «Викинг» рукопись под условным названием «Мой бедный Пнин». В сентябре Ковиси написал Набокову письмо, сильно его задевшее. Ковиси предлагал новую, менее высокую, чем раньше, сумму аванса, мотивируя это тем, что книга оказалась короткой и что вообще это — собрание очерков, которые уже печатались в журнале. Набоков написал, что против сокращения аванса не возражает, зато решительно возражает против определений вроде «собрания очерков». Набоков объяснял издателю, что он ставил перед собой в этой книге очень важную художественную задачу — создание нового характера, и что при работе над романом ему пришлось отказаться от многих соблазнов, которые подсказывал сюжет, так что он вовсе не собирается теперь «дорабатывать» книгу (как видите, соблазну учить писателей их ремеслу не в силах противостоять и деловые американские издатели). Набоков оспаривал и соображение Ковиси о том, что «это не роман». Отчего? Оттого, что он недостаточно длинный?
«Ну, а что такое роман? — спрашивает Набоков в письме. — „Сентиментальное путешествие по Франции“ Стерна это роман? Не знаю. Знаю только, что „Пнин“ не собрание очерков. Я не пишу очерков. И должны ли мы впихивать книгу в рамки какой бы то ни было категории?»
«Пнин» — книга замечательно смешная, трогательная и на определенном уровне прочтения совершенно простая и «реалистическая». Ее герой — рассеянный русский эмигрант, все потерявший в изгнании. Он всегда делает что-то не то в этой непонятной Америке, везде он как будто не на своем месте (только попав в русскую среду, он перерождается — становится вдруг ловок, обходителен, очень умен и трогательно чувствителен). Он повседневно вступает в странные отношения с предметами современного быта: у него «роман» со стиральной машиной, он «очеловечивает» свои отношения со всеми приборами — и всегда терпит крах. Его лекции о русской литературе, которые он читает своим студентам, отличающимся, по признанию американского профессора Стегнера, совершенно энциклопедическим невежеством и, конечно же, не понимающим ни русских текстов, ни рассуждений Пнина, — лекции эти уморительны (и сколько бы ни отстранялся автор от своего героя, усугубляя гротескные черты Пнина, так и представляешь себе его собственные лекции в Уэлсли и Корнеле, где он зачитывает текст, перепечатанный Верой, и только время от времени, выхватив глазами очередную горсть слов, поднимает взгляд к аудитории). А каково окружение Пнина, все эти жулики и пройдохи, вымогающие субсидии на подозрительные цели и подозрительные темы! Каков глава отделения французской литературы (который не любит литературы и не знает французского), чей курс небрежно списан из старого популярного журнала, найденного на чердаке!..
***
Я глянул за окно на улицу Насьональ — парижский летний день обещал быть жарким. Потом я взглянул на часы, отложил работу и пошел будить чужого пацана. Пацан прилетел накануне и спал среди дочкиных кукол и мишек. Он был американский студент, сын моего бывшего редактора, который осел теперь где-то на роскошных задворках Вашингтона. Проходя в ванную мимо моего стола, пацан кинул взгляд на книгу и усмехнулся понимающе:
— А-а, «Пнин»…
— Ты что, читал «Пнина»? — удивился я, — У вас там что, еще книги читают в Америке?
Потом я вспомнил, что мальчик-то был все-таки из русской семьи.
— Я учусь в этом самом Корнеле, — сказал симпатичный Димка, — Как же мне «Пнина» не читать?
— А что, похоже? — спросил я, погладив своего грязного «Пнина», зачитанного в процессе перевода.
— Один к одному, — сказал пацан.
— И проф Блорендж еще там?
— Куда ж он денется? — сказал понятливый Димка.
Набоков страсть как не любил, когда у него находили что-нибудь «сатирическое». Он заявлял, что не любит сатиру. И еще он жуть как не хотел обидеть Америку, а всегда ведь находятся дураки, которые обижаются на книги. Хитрые ловкачи даже организуют их возмущенные письма — письма тулонских докеров или ялтинских шоферов. Но что поделаешь с набоковским текстом, если он писатель иронический, этот Набоков…
Помню, я спросил как-то у переводчицы В.П. Аксенова, когда же мой любимый писатель напишет про американскую бочкотару. Она возмущенно всплеснула руками:
— Что вы, как можно? Америка ему столько дала.
Я вспомнил, как один дальний родственник говорил мне когда-то с энтузиазмом:
— Советская власть тебе все дала…
Что это означало? Что я должен помалкивать? Или что могут еще добавить к тому, что дали? Давали тогда много…
Но в Америке как будто не сажали за книги. Отчего же все они так боялись, набоковские друзья-издатели, которых позднее, в послесловии к «Лолите» он тактично называл то Экс, то Икс?..
ГЕРОИЧЕСКИЙ ТИМОФЕЙ ПАЛЫЧ
При внимательном чтении «Пнин» оказывается вовсе не таким уж простым романом. Во-первых, внимательный читатель замечает, что рассказчик опять не вполне надежен. Во-вторых, у видного русского литератора, героя романа, какие-то сложные отношения с главным его героем: он его счастливый и безжалостный соперник в любви. Не исключено еще при этом, что он выдумщик. «Вы не верьте ни одному его слову… — крикнул как-то, еще в парижскую пору их знакомства, честный Пнин, — он все выдумывает». Рассказчик двоится, даже троится, а Пнин и вовсе как будто ускользает от рассказчика. По определению Джулии Баадер, существует «реалистический» Пнин, «живой», может, самый «живой» из всех набоковских персонажей, ускользающий от произвола сочинителя. Доступен ли такой Пнин проникновению рассказчика в его нутро? Вряд ли. Ведь главное условие продолжения человеческой жизни — это, согласно Набокову, «ее укромность, сокрытость от глаз… Человек может существовать лишь до тех пор, пока он отгорожен от своего окружения». Неожиданные приступы странной болезни (у него «тень за сердцем» — так и сам Набоков в одном из писем описывал свою болезнь) разрушают эту оболочку, и тогда Пнин точно сливается со своим прошлым, выпадает из реальности. Очнувшись, он приходит к выводу, что главное — это просто продолжать существование. Это возвращение в жизнь знаменуется появлением белочки на аллее сквера. Белочка (как и эта скамья, и листья, и эти соцветья) уже присутствовала некогда в детской комнате Пнина, в резьбе ширмы и в узорах обоев. Она появляется всякий раз при его погружении в прошлое или в размышлениях о смысле существования. Именно белочка возвращает его к реальности. Своей настоятельной жаждой она отвлекает его от горьких слез после визита его бывшей жены. На открытке, посланной Пниным Виктору, — снова белочка, а подпись объясняет, что по-гречески слово белка означает «тенехвост»: тень прошлого неизменно идет в хвосте жизни. Иногда все эти связи достаточно тонки, обозначены лишь одним словом, намеком. Вот, к примеру, эпизод, в котором Пнин шествует в университетскую библиотеку: