Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В.Д. Набоков провожал сыновей, первыми уезжавших в Крым. В буфете на Николаевском вокзале он дописывал передовую для «Речи». Потом он перекрестил сыновей и ушел в туман петербургских сумерек. Он остался бороться с диктатурой при помощи Учредительного собрания, созыв которого большевики в ту пору еще поторапливали. Он был председателем избирательной комиссии, активно участвовал в деятельности Городской думы, а также социалистического Комитета спасения родины и революции. «Речь» была вскоре закрыта большевиками, а редакция разгромлена. 6 декабря на заседание избирательной комиссии явились солдаты с приказом Ленина об аресте этой «кадетской комиссии». Пять дней В.Д. Набоков и его соратники провели в Смольном под арестом. Освобожденный из-под ареста Набоков отправился в Мариинский театр на благотворительный концерт в пользу Литературного фонда, председателем которого все еще был. Назавтра предстояло открытие Учредительного собрания. Он явился с утра в избирательную комиссию и узнал, что графиня Панина, Шингарев, Кокошкин, кн. П. Долгоруков и другие лидеры кадетской партии уже арестованы. Несмотря на приказ военного коменданта разойтись, комиссия продолжала работу. Явился Урицкий («плюгавый человечек со шляпой на голове, с наглой еврейской физиономией») и пригрозил пустить в ход оружие («Мы потребовали, чтобы Урицкий снял шляпу, — он поспешил это сделать»). Только закончив работу, комиссия разошлась. Назавтра, по дороге в комиссию Набоков увидел декрет, объявляющий кадетскую партию вне закона и предписывающий арест ее руководителей. Друзья убеждали его уехать в Крым… 16 декабря он добрался в Гаспру, где жила его семья. В этот день под впечатлением отцовских рассказов Владимир написал стихи, обращенные к свободе:

обманутая вновь, ты вновь уходишь прочь,
а за тобой, увы, стоит все та же ночь.

Он ошибся — новая тьма была инфернальнее прежней.

ГЛАВА ВТОРАЯ

В СТРАШНЫЙ ЧАС НАД ЧЕРНЫМ МОРЕМ

Гаспра, что километрах в пятнадцати от Ялты, недалеко от Кореиза, нынче застраивается блочными домами так же стремительно и безобразно, как весь Южный берег Крыма. В набоковские времена, как, впрочем, и в те времена, когда я впервые приехал туда погостить к другу, в его дом, выросший на горе — над парком, над панинским дворцом, над берегом Черного моря, — Гаспра была еще совсем крошечная. Дом графини Паниной, построенный, как и большинство здешних дореволюционных дач, с размахом и в подражание чему-либо «историческому» — ханским гаремам, Букингемскому дворцу, средневековым замкам, мавританским хоромам или еще чему-то не вполне внятному, что пригрезилось состоятельным жителям столицы в промозглую петербургскую непогодь, когда с тоской вспоминается то прошлогодняя Майорка, то Альгамбра, то русское подворье в Иерусалиме, — стоял в великолепном парке, круто спускавшемся к морю. Дом принадлежал падчерице товарища В.Д. Набокова по партии Ивана Ильича Петрункевича графине С.В. Паниной. В этом доме гостил в 1904 году Л.Н. Толстой, на террасе этого дома он беседовал с Чеховым.

Набоковы поселились во флигеле, отделенном от главного дома деревьями парка. Здесь были длинные коридоры и множество комнат.

Крым поразил юного Набокова своей нерусскостью: «Все было не русское, запахи, звуки, потемкинская флора в парках побережья, сладковатый дымок, разлитый в воздухе татарских деревень, рев осла, крик муэдзина, его бирюзовая башенка на фоне персикового неба; все это решительно напоминало Багдад — и я немедленно окунулся в пушкинские ориенталии». Но не только восточные мотивы поэзии и легкий след его крошечной ноги на крымском берегу сближали сейчас юного поэта с Пушкиным, этим вечным изгнанником в собственной стране (разве ссылка не изгнанье?), но и пришедшее вдруг к нему ощущение утраты, изгнания из России, невозможности возврата и встречи. Чувства эти с особой остротой нахлынули на него, когда случайно дошло письмо Валентины, адресованное ею в Петербург: «Вдруг, с неменьшей силой, чем в последующие годы, я ощутил горечь и вдохновение изгнания. Тут не только влияли пушкинские элегии и привозные кипарисы, тут было настоящее…»

Поэзия его эмигрантской тоски по России началась уже тогда, в нерусской Гаспре:

Была ты и будешь. Таинственно создан я
из блеска и дымки твоих облаков.
Когда надо мною ночь плещется звездная,
я слышу твой реющий зов.
Ты — в сердце, Россия. Ты — цель и подножие,
ты — в ропоте крови, в смятенье мечты.
И мне ли плутать в этот век бездорожья?
Мне светишь по-прежнему ты.

Из Петербурга пришла страшная весть — друзья В.Д. Набокова, кадетские лидеры Шингарев и Кокошкин были заколоты матросскими штыками на больничной койке. В Ялте было спокойно — новая власть лютовала пока где-то в Севастополе. «Тревоги, страхи… — записал в дневнике В.Д. Набоков — Страшно угнетающее состояние… По вечерам шахматы с Володей». Они теперь много времени проводили вместе. Все утро переносили мебель к себе во флигель из главного дома. «Вот так, — спокойно сказал отец, — ты поможешь донести мой гроб до могилы». Ему еще не было пятидесяти, он был здоров и силен, но смерть царила вокруг, и он чувствовал, как сужается кольцо.

Потом и в Ялте произошла смена власти: «Городок примерял то одну власть, то другую и все привередничал», — с легкой усмешкой сказано в «Подвиге». На самом деле все выглядело гораздо более трагично, и Набоков рассказал об этом в «Других берегах»:

«Местное татарское правительство сменили новенькие советы, из Севастополя прибыли опытные пулеметчики и палачи, и мы попали в самое скучное и унизительное положение, в котором могут быть люди, — то положение, когда вокруг все время ходит идиотская преждевременная смерть, оттого, что хозяйничают человекоподобные, и обижаются, если им что-нибудь не по ноздре. Тупая эта опасность плелась за нами до апреля 1918 года. На ялтинском молу, где Дама с собачкой потеряла когда-то лорнет, большевистские матросы привязывали тяжести к ногам арестованных жителей и, поставив спиной к морю, расстреливали их; год спустя водолаз докладывал, что на дне очутился в густой толпе стоящих на вытяжку мертвецов».

Этой картиной навеяно было стихотворение Набокова «Ялтинский мол».

Стихи в его альбомах уже насчитывались сотнями. Однажды он учинил строгую ревизию всему написанному с 1916 года и, забраковав около сотни стихотворений, оставил двести двадцать для включения в новую книгу, которой так и не суждено было выйти в свет.

По ночам вместе с отцом или с братом Набоков выходил караулить дом и сад. Он проникся уже красотой крымских ночей, возникавших позднее в его прозе и стихах:

«Сразу под ногами была широкая темная бездна, а за ней — как будто близкое, как будто приподнятое море с цареградской стезей посредине, лунной стезей, суживающейся к горизонту»

(«Подвиг»),

«Слева, во мраке, в таинственной глубине, дрожащими алмазными огнями играла Ялта… Стрекотали кузнечики, по временам несло сладкой хвойной гарью, — и над черной Яйлой, над шелковым морем, огромное, всепоглощающее, сизое от звезд небо было головокружительно, и Мартын вдруг опять ощутил то, что уже ощущал не раз в детстве, — невыносимый подъем всех чувств, что-то очаровательное и требовательное, присутствие такого, для чего только и стоит жить»

(«Подвиг»),

Это головокружительное упоение жизнью нарастало в юном поэте с приходом весны, с появлением крокусов и первых бабочек… Весной Набоков пишет свою первую пьесу: она еще совсем короткая, немногим больше полусотни стихотворных строк, однако, как отмечает Брайан Бойд, в ней уже есть многое из того, что неизменно встречается у зрелого Набокова: «Шахматы, судьба, сдвиг реальностей, время как неизбежность потери».

19
{"b":"199104","o":1}