Он описывает свои еженедельные, утомительные, с тремя пересадками путешествия в Уэлсли, где «чудное озеро, бесконечные цветники, муравчатые луга, плющ на деревьях, замечательная библиотека и т. д.».
Американская жизнь Набокова предстает в этих письмах как довольно мирная, идиллическая. Иногда, впрочем, воспоминания о том, что произошло, да и сейчас происходит в мире, исторгают у него настоящий крик боли:
«Митюшенька великолепно учился в этом году, получил приз по латыни. Душка моя, как ни хочется спрятаться в свою башенку из слоновой кости, есть вещи, которые язвят слишком глубоко, например, немецкие мерзости, сжигание детей в печах — детей, столь же упоительно забавных и любимых, как наши дети. Я ухожу в себя, но там нахожу такую ненависть к немцу, к конц. лагерю, ко всякому тиранству, что как убежище се n'est pas grand'chose»[26].
Ненависть к фашизму и, к глубокому сожалению, также и к немцам как народу (чувство, на наш взгляд, недостойное интеллигента), а также любовь к сыну и страх за него с большой силой выражены во многих произведениях того времени — в рассказах «Разговоры» и «Ланс», в романе «Зловещий уклон», позднее и в «Бледном огне».
При чтении этих вполне интимных писем Набокова к сестре испытываешь противоречивые чувства. После смерти Елены Рукавишниковой, растившей Ольгиного сына Ростислава (Ростика), мальчик остался на попечении старенькой и нищей Евгении Константиновны Гофельд, которая частными уроками и прогулками с чужим ребенком не зарабатывала и 400 крон в месяц. Елена добавляла сколько могла. Теперь она обратилась за помощью к американскому брату. Набоков написал, что он смог бы высылать 15–20 долларов в месяц. Елена с достойной твердостью посоветовала ему высылать 20–25, и Набоков согласился, однако, как только у Ростика появилась служба, спросил в очередном письме, можно ли ему посылать 20 долларов вместо 25, так как 25 обременительно. Американцы, которым я это письмо показывал, находили, что все здесь о'кей, русские приходили в ярость. Елена Сикорская на мой вопрос об этом пожала плечами и сказала о любимом брате, что «в общем, он мог бы жить один со своей работой», т. е. был все-таки индивидуалист…
В 1945 году произошло два события: Набоков бросил курить и получил американское гражданство. Его поручитель Михаил Карпович, предупредив Набокова, чтоб он вел себя с серьезностью на экзамене по английскому, сопровождающем обычно процедуру получения гражданства, остался ждать за дверью. Чиновник-экзаменатор дал Набокову для перевода фразу о ребенке (ту самую, что вошла потом в роман «Зловещий уклон»): «ребенок храбр». Набоков высказал предположение, что ребенок мог быть и лысым (созвучие «боулд» — «болд»). Чиновник настаивал, что ребенок все-таки храбр. Набоков мягко возразил, что волос у младенцев тоже иногда совсем мало. Внимательно обдумав это соображение, чиновник разразился хохотом, и оба они долго еще острили на эту тему, а Карпович обмирал за дверью от страха, думая, что все рухнуло…
В том же году Набоков написал английское стихотворение «Вечер русской поэзии» — о скипетре, утерянном за морем, об утраченных сокровищах языка… «Мало найдется людей, которые, потеряв так много, так мало жаловались бы», — писал позднее о Набокове Джон Апдайк. Набоков умел сохранять жизнерадостность, умел радоваться всему, что посылала судьба, хотя трудностей на его долю выпало много. Он сохранял страсть к труду, высочайшую профессиональную честность, умение радоваться и лаборатории, и музею, и Аризоне, и ночной лампе над письменным столом, и шахматной доске. И, конечно, жене и сыну. Лишь иногда он вдруг жаловался другу «Банни» Уилсону, что платят все-таки ничтожно мало, что на постоянную работу брать не хотят, а между тем русский тут у них преподают идиоты (вроде этого типа из Иейла). Верный Уилсон реагировал на эти жалобы мгновенно: затевал какие-то переговоры с Принстоном, искал для Набокова новые заказы. К сожалению, восторг, испытанный Уилсоном при чтении «Себастьяна Найта», больше никогда уже не повторился. «Зловещий уклон» ему вовсе не понравился, и он написал Набокову, что политические сюжеты, мол, ему, Набокову, не даются, что сатира должна быть еще страшней, чем действительность, а фашистская действительность на самом деле еще страшней, чем в романе Набокова. Зато друг Уилсона Алан Тэйт был в восторге от романа, о чем Уилсон добросовестно сообщил Набокову. В целом же американская критика встретила роман довольно холодно. Это и посегодня один из наименее известных английских романов Набокова. Что до русских критиков, то З. Шаховская, к примеру, нашла, что в романе, напротив, «мало набоковской иронии и слишком много личной, непереработанной ненависти к тоталитаризму» (из чего можно заключить, что русской критике еще трудней угодить, чем американской).
Летом Набоков переписывал (а Вера тут же перепечатывала) некоторые лекции из своего курса русской литературы. Набоков старался в этих лекциях не только дать анализ главных черт творчества писателя, но и рассказать о его времени, о России, о жизни писателя, держась, конечно, в рамках своих принципов и не забывая предупредить будущих своих биографов:
«Мне отвратительно залезать в драгоценную жизнь великого писателя и подглядывать за течением ее из-за забора — ненавижу вульгарность этого „общечеловеческого интереса“ — шуршание юбок и хиханьки в коридорах времени — ни один биограф никогда не заглянет в мою собственную жизнь».
Любимыми произведениями Набокова были «Анна Каренина», «Мертвые души», «Ревизор», «Шинель», «Евгений Онегин», «Дама с собачкой» и «Герой нашего времени».
«Толстой — величайший русский прозаик, — писал Набоков, — Оставив в стороне их предшественников — Пушкина и Лермонтова, мы могли бы перечислить величайших художников русской прозы в таком порядке: первый — Толстой, второй — Гоголь, третий — Чехов, четвертый — Тургенев. Это чуть-чуть похоже на объявление результатов конкурса студенческих работ, и нет сомнения, что Достоевский и Салтыков уже ждут за дверьми моего кабинета, чтоб пожаловаться на низкие оценки».
Словно отвечая на знаменитое ленинское положение о «двух Толстых», Набоков заявлял, что
«довольно трудно отделить Толстого-проповедника от Толстого-художника — тот же самый глубокий медлительный голос, то же могучее плечо, взметающее облако видений или груз идей. Что бы следовало сделать, так это вышибить ораторский ящик из-под его ног, обутых в сандалии, а потом запереть его в каменном доме на необитаемом острове, снабдив бутылями чернил и большим запасом бумаги — подальше от всех предметов, как этических, так и педагогических, чтоб они не мешали ему наблюдать, как темные волосы вьются над белою шеей Анны. Но сделать этого нельзя: Толстой один, и борьба шла внутри одного и того же человека».
Набоков отмечает величайшее открытие Толстого-художника:
«Романное время у него совпадает с временем каждого из читателей, и это придает его героям обаяние людей нам знакомых. Пожилые русские обсуждают за вечерним чаем героев Толстого как реальных людей, как своих знакомых, ибо пульс толстовской прозы совпадает с нашим собственным пульсом…»
Девочки из Уэлсли находили его лекции завораживающими. Но они уже слышали от него, что надо долго-долго учить этот трудный русский язык, чтобы когда-нибудь оценить все эти сокровища. Он и учил их теперь русскому. А для начала он читал им вслух по-русски, чтоб они просто прониклись музыкой языка. Ведь ребенок именно с этого начинает постигать язык…
Однако и его преподавание в Уэлсли и работа в музее подходили к концу. Еще раз попытавшись получить постоянное место в Уэлсли, Набоков снова получил приглашение только на год. Неуверенность в том, будет ли работа завтра, была мучительной, и Набоков принял предложение о преподавании в Корнеле. Набоковым предстояло переехать в Итаку.