Мне трудно оторваться от этих экспонатов под стеклом, трудно себе представить, что проржавели, прохудились, рассыпались вороненые стволы оружия, из которого мы вели огонь, а вот сами мы живы и стоим над этим прахом. Значит, сравнение человека со сталью и ее закалкой — лишь образ. В жизни человеческая закалка для стали — образец.
Поднимаю глаза и вздрагиваю.
Со всех сторон глядят на меня боевые мои товарищи — в гимнастерках со шпалами и «кубарями», в фуражках с треснувшими козырьками. Некоторые в современном обличье — в пиджаках и штатских пальто, в золоте погон.
Преобладают все же фотографии старые, наверное много раз переснятые со случайно сохранившихся документов.
Удивительно свойство портретов: под каким углом ни стань, а застывшие на портрете глаза, как живые, следят за тобой, движутся, наблюдая.
Дольше других не отпускает меня от себя портрет человека с добрым широким лицом, овал которого близок к кругу. На черном, явно выходном сюртуке — ордена Ленина и Трудового Красного Знамени. Узкие прорези глаз по- учительски зорки.
Что это за генерал?
Девочка-школьница, экскурсовод, отвечает:
— Нет, он не генерал, а почти рядовой красноармеец. Был младшим политруком, старшиной, но в общем-то рядовой. Только в нашей экспозиции он как бы первое лицо. В том смысле, что музей наш и поиск пионерский именно с него начались. Это новая фотография, недавно прислана из Верхневилюйска.
Дорогой читатель, не жди стройности и последовательности от моего повествования. Я должен скорее рассказать о якуте Михаиле Андреевиче Алексееве, невольно ставшем зачинателем подвысоцкого музея.
В конце шестидесятых годов попалась здешним школьникам на глаза газета «Известия» с корреспонденцией Э. Максимовой. Там рассказывалось о замечательном педагоге, создавшем в глубине Якутии свою систему обучения, выявления талантов и способностей детей, заслуженном учителе РСФСР и своей автономной республики. Попутно сообщалось, что этот учитель М. А. Алексеев [1] был младшим политруком и в августе сорок первого воевал на реке Синюхе.
Пионеры послали ему письмо и получили ответ. Это ответное послание из Верхневилюйска, датированное 1969 годом, и стало первым экспонатом народного музея.
Михаил Андреевич писал: «Земля, на которой стоит ваша школа, пропитана кровью героев нашей Родины. Там, при неслыханной в истории войн попытке выхода из окружения штыками, легли тысячи неписаных героев».
Учитель Алексеев утверждал, что все расстояние и время — от Перемышля до Подвысокого — это один бой, практически беспрерывный. Кульминации своей он достиг в Зеленой браме. Окруженные там советские войска в ночь на 6 августа вывесили на опушке длинное кумачовое полотнище с размашисто написанным известью проклятием фашистам. Слова были соленые, крепкие — нечто вроде ответа запорожцев султану.
Аккуратным учительским почерком Алексеев описал ту страшную ночь, когда бойцы 99-й стрелковой дивизии многократно поднимались в штыковую атаку. После одной из таких атак Михаил Андреевич, весь израненный, очнулся в плену. Только встал на ноги — бежал. Приметная внешность мешала ему скрыться. Его вновь хватали жандармы, полицаи. Он вновь и вновь бежал. Хранил и сохранил под лохмотьями, как святыню, свою алую звездочку с пилотки и пуговицы с гимнастерки.
В заключение учитель из Верхневилюйска призывал подвысоцких школьников собирать сведения о боях, напоминал, что в Зеленой браме закопана документация многих штабов и политорганов, а также личные документы его товарищей. «Ищите! Это будет что-то новое в истории...»
Память об августе сорок первого года жила, разумеется, в этих краях, но неслись десятилетия, и она становилась как бы пассивней. Конечно, подновлялись оградки на братских могилах, возлагались венки. Иногда приходили в Подвысокое письма от родных и близких — запросы о погибших, об исчезнувших...
Бывало и такое: сходил с автобуса (железнодорожная станция далеко отсюда) человек незнакомый, явно приезжий... Разные появлялись гости, но как бы общий знаменатель, рассказывают жители села, седина, а на лбу и на скулах — сразу не различишь — то ли морщины, то ли шрамы.
Незнакомцы оглядывались настороженно, держались сторонкой. Одного пионеры застали что-то откапывающим в глубине леса, а другой вошел без стука в крайнюю хату на Зеленобрамской улице, опустился на колени перед хозяйкой, целовал ее старые жесткие руки, а слова ни одного выговорить не мог — захлебывался немым рыданием.
Хозяйка его не узнала: тогда, в августе, стольких перепрятывали, переодевали, стольким промывали страшные раны, столько белья и рушников израсходовали на бинты.
Разве всех тогдашних, всех перебывших упомнишь?
Да и времени прошло много...
Запомнили, конечно, оставшихся после боев в селе, ставших подпольщиками да партизанами. Но и они с войсками ушли на запад после освобождения этих мест, ушли и уже не вернулись.
В этих красивых местах, на идиллических берегах реки Синюхи и в зеленой-презеленой Зеленой браме, жила еще смутная, как ночной туман, память о штыковых атаках на опушке, о раненых в исподнем и бинтах — в одной руке костыль, в другой — взведенная граната,— о комиссарах в кожаных тужурках, хрипло кричавших: «За мной! За Родину!»
Не забыли люди старшего поколения, как они по приказу фашистов стаскивали трупы их солдат — горных егерей и штабелями складывали в грязи у дорог. Дождь почти не унимался в те дни, чернозем раскис до невозможности.
Забыть нельзя, как жандармы с литыми металлическими бляхами на груди собирали израненных, шатающихся от голода красноармейцев, волокли за колючую проволоку, расстреливали безоружных.
Однако очень многое оставалось в тумане, в неопределенности, в тревожном умолчании.
События в Зеленой браме толковались по-разному. Что это было — дикое побоище или героическая битва? Каково значение боев в Зеленой браме для того времени и для последующей нашей Победы? Что скажут о них потомки и почему молчат современники?
Вопросов возникало множество. Только все они как бы повисали в воздухе. Письмо из Верхневилюйска оказалось своего рода поворотным пунктом, толчком к созданию музейной экспозиции, началом многолетнего поиска.
Первым мне показал этот документ подчеркнуто спокойный, исключительно сдержанный, неторопливый в движениях учитель истории Дмитрий Иванович Фартушняк. Я еще не знал тогда, что он, именно он объединил своих учеников вокруг народного музея.
Поначалу Фартушняк показался очень молодым. Я даже составил для себя такую легенду: человек, не видевший войны, вместе с ребятами, родившимися через двадцать лет после нее, знает куда больше меня про то, что здесь творилось в моем присутствии, и мне необходимо с их помощью разобраться в этом. Ведь я видел тогдашние события сквозь пропыленную марлю сползшей на глаза повязки, сквозь красный туман контузии.
Видел рукопашные схватки — они отпечатались в памяти, как древние барельефы. Видел гибель товарищей и смерть ненавистных врагов. Слышал проклятия и клятвы, хриплые призывы «вперед!» и сам проклинал и клялся... А все-таки насколько легче и счастливей тысяч судеб оказалась моя судьба! И разве это не обязывает меня, оставшегося тогда в живых, участника последующих победных битв — Сталинградской, Курской, Белорусской, участника освобождения Польши и штурма Берлина,— разве это не обязывает меня, одного из немногих, вырвавшихся из Подвысокого, постоянно помнить о горестных августовских днях сорок первого года? Разве не должен я сделать все от меня зависящее, чтобы та все еще не вполне проявленная страница истории четко и определенно проявилась для современников и потомков?
Кажется, такие же чувства владеют и директором народного музея, заслуженным работником культуры УССР Дмитрием Ивановичем Фартушняком. Я быстро разобрался в своей ошибке — учитель немолод, он из моего поколения. Не от него самого, от других людей мне удалось узнать, что подвысоцкий учитель истории воевал с рассвета 22 июня, был ранен, попал в плен, бежал, вновь воевал, освобождал страны Европы, заслужил орден Славы...