Его усаживали на лавку и подносили горилки.
— Пей, Загублено Око!
Пьяный беспомощно раскачивался по сторонам, больно стукался головою о стол и, расплёскивая горилку, тяжело сползал с лавки.
— Единую чарку… калаур! Единую чарку! — икающе просил он, ничего не соображая, и, сворачиваясь клубочком, водил изумлённо глазом по вонючему полу.
Едва Василий входил в шинок, Сторчаус подносил ему чарку и неизменно поворачивал голову к двери.
— Чи я сам себе отворил, чи кто меня пропустил?
— Пропустил! Лупынос пропустил! — нарочно утверждали казаки, чтоб не потерять случая повеселиться.
Сторчаус выплёвывал люльку себе на руку и больно дёргал оселедец.
— Дура беспамятная! Вертайся назад!
И, окружённый товарищами, шёл торопливо на улицу.
— Раздайсь! — рычал он грозно и сильным ударом лба вышибал дверь.
— Ото ж теперь памятно! Брешешь, Панове, не обдуришь! Бо, ей-Богу, сидит горобец! — умилённо поглаживал он вскочившую на лбу шишку и победно поднимал чарку.
Шум стихал. Красные лица окружающих млели в предвкушении новой потехи.
— Кто ты? — строго щурил Сторчаус кошачьи, с зеленоватым оттенком глаза.
— Из жита! — тоненько взвизгивал Нерыдайменематы.
— Откель ты?
— Из неба!
— А куда ты?
— Куда треба!
Щёки Сторчауса раздувались тыквою, и, багровея, подплясывала шишка на лбу.
— А билет у тебя есть?
Нерыдайменематы чиликал в ответ по-воробьиному:
— Не-не, нету, нема!
— Так тут же тебе и тюрьма!
И снова кутерьма, шум, крики, смех.
— Расступись, душа казацкая! Оболью!
Выводкову неловко: который раз гуляет с товарищами в шинке, а уплатить не может. То, что и другие не платят, не успокаивает его.
«Должно быть, свой у них счёт с шинкарем», — думает он тоскливо и незаметно вздыхает. Шкода лезет к нему с поцелуями.
— По коханочке забаламутился?
— Кака там коханочка!
Шкода не отстаёт и допытывается. Гнида, маленький и плешивый казачонка, взбирается, пошатываясь, на лавку и с глубоким чувством чмокает в бритую голову розмысла.
— Оба-два мы с тобой горемычные! Ни единого разу не померялись ещё силою ни с ляхом, ни с татарвой!
Его краснеющие глазки туманятся пьяной слезой.
— Не займай! — ревёт вдруг свирепо Рогозяный Дид. — Не тревожь душу казацкую!
Едва сдерживая готовые прорваться слёзы, Дид стукается больно о стену головой и в безысходной тоске жалуется кому-то:
— Ужели ж и дале так поведёт атаман? Ужели придётся сложить живот на Сечи, а не в честном бою?
— И то! — вздыхают грустно казаки. — Пораскисли мы от безделья, позастыла и удаль!
Слова эти — нож острый Диду. Он уже не может сдержаться, вскакивает неожиданно на стойку, взмахивает рукою так, как будто рубит басурменские готовы саблей и, задыхаясь, ревёт:
— На орду, паны молодцы! Распотешиться с полонянками да покормить ими батьку-Днипро.
Печально свесили головы запорожцы. Потянулись руки к чаркам да на полпути безжизненно свесились со стола.
— Куда там горилка, когда сердце истосковалось по крови шляхетцкой! Ударить бы сейчас вольницей всей на врага или один на один стать лицом к лицу с кичливым ляхом.
Пыл прошёл у Рогозяного Дида. Ткнулся он седым усом в стол, залитый обильно горилкою.
Гнида знает, что нужно сейчас старому запорожцу. Незаметно достаёт со стены кобзу и подсовывает её Рогозяному.
Точно льняную головку любимого внука, что до времени гуляет ещё в кышле без казацких забот, погладили пальцы кобзу.
И задушевною песнею, уютной и тёплой, как батько-Днипро в вечер летний, истомный, баюкают себя запорожцы:
Струны мои золотин, грайте ж меня зтыха…
Нехай казак нетяжыще та забуде лыхо…
Что так сжимается грудь у Василия? И почему вспомнилась вдруг шелкокудрая девушка? Он слышит чей-то шёпот, печальный и тихий, как вздох камыша в дремлющей заводи. И вот уже отчётливо доносится её голос.
— Чую, Клашенька, чую! — беззвучно шевелит губами розмысл и закрытыми глазами вглядывается куда-то в одному ему видную даль. И чудится, будто идёт он пустынной дорогой мимо заколоченных деревень, а отовсюду, со всех концов, крадутся к нему какие-то страшные тени. «Мор… — шепчут оскаленные, беззубые челюсти. — Мор…» К нему тянутся мёртвые руки, мертвецы бегут на него, забили дороги, не пропускают… Но он бежит, туда, к мелькающим стенам Кремля. И видит, как из тьмы отделяется худой человек, сутулый, с острыми приподнятыми плечами. На продолговатом лице человека хищно сверкают маленькие ястребиные глазк». — Царь! Спаси Бог тебя, царь! — Вздрагивает клин бороды, сквозь губы с змеиным шуршанием протискивается смешок. «Сказывай, Вася, сказывай, розмысл!» — «Лихо нам, царь! Лихо холопям твоим на родимой земле!» Левый глаз царя жутко прищуривается: «Убрать! Одеть в железы!»
Василий очнулся и в жестоком гневе кричит через казацкие головы:
— Будь ты проклят от века до века, царь всея Русин!
Сторчаус постучал пальцем по носу Выводкова.
— Попридержись, пьяное быдло!
И тихим вздохом подхватил грустный припев:
Струны мои золотил, грайте ж мени зтыха…
Нехай казак нетяжыще та забуде лыхо…
— Научи! Господи, научи мя правде твоей! — плакал надрывно Василий. — Спаси, Господи, люди твоя!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Неугомонно гремят литавры. Лёгкий ветерок услужливо подхватывает призывные звуки, кружит их весело в пропитанном дёгтем, горилкой, лампадным маслом и зноем воздухе, бережно сносит к горделиво стремящемуся куда-то Днепру. И кажется, будто синие волны с материнскою ласкою подхватывают угасающие перезвоны и уносят вдаль за собой светлым тающим благовестом.
Кош проснулся с зарёй и в первый раз за долгие месяцы приубрался. Сторчаус важно расхаживает по площади в штофном узорчатом кафтане, туго обхваченном пёстрым шёлковым поясом, и в червонных, с золотыми подковами чёботах. Его кошачьи глаза то и дело обращаются с жадной тоской к шинку. С похмелья немилосердно трещит голова, а во рту такая неразбериха, как будто ночевал в нём целый выводок нечисти. И сейчас ещё в груди скребётся бесёнок, тщетно пытаясь вырваться вон из крещёной души. «Не поспел, видно, с третьими петухами шмыгнуть в преисподнюю», — думает с ненавистью казак и скрежещет зубами. «Чарку бы! Так бы я огрел тебя, рыло свинячее, — там бы тебе и капут! Знал бы ты, как в православной груди на шабаш собираться, гнида турецкая!» Но Сторчаус не поддаётся искушению и злобно дёргает головой, чтобы отвлечь взгляд от искусителя шинка.
Шишка на лбу от грузного шага чуть вздрагивает расплющенной сливой. Густо смазанный лампадным маслом оселедец забился под расчёсанное ухо и неугомонно нашёптывает: «Одну не страшно… Одну же единую…» Запорожец на мгновение останавливается и вдруг изо всех сил впивается пальцами в оселедец. «А не пытай, бисов сын, душу крещёную! А замолчи, нечистая сила! Знаем мы чарку! Только покуштовать!» И снова важно вышагивает, довольный непрочной победой над искусителем. Побрякивает на боку кривая сабля в серебряной гриве на рукоятке, грозно поблёскивают ярко начищенные пистолеты, ятаган и кинжалы, обвесившие до отказа грудь, бока и спину.
По одному собираются на площадь казаки. Они не разговаривают друг с другом, но шум стоит такой, как будто рада уже в полном разгаре. То запорожцы, размахивая руками, думают вслух. Каждый делает вид, что не слушает никого, но в то же время насторожённо прислушивается к чужим словам. Понемногу сход разбивается на малые группы. Группы растут, сплачиваются тесней, вызывающе поглядывают на противников.
— Будет потеха! — нежась в реке, весело подмигивает Харцыз в сторону площади.
Василий склонился над зеркальным затоном и задумчиво перебирает опущенные вниз по-запорожски усы.