Недалеко от своей усадьбы Выводков остановился у знакомого служилого передохнуть.
Хозяин вышел на крыльцо, но не пригласил гостя в избу.
— Вместно ли тебе будет у дворянина сиживать?
Опричник не понял.
— Слух идёт, Григорьевич, будто холопи, по-твоему, больши дворян.
Выводков пожал недовольно плечами.
— Не больши… а, одначе, по то и затеял царь свару с боярами, чтоб холопей примолвить.
Служилый презрительно ухмыльнулся.
— Выходит, царь тот — холопий печальник?
Василий вскочил на коня и, не простившись, умчался.
Угрюмой толпой высыпали людишки встречать господаря.
— Лихо, Василий Григорьевич, сробили суседи с холопями, — опасливо доложил староста и вдруг погрозился злобно в сторону соседней усадьбы. — Понаскакали людишки да взяли разбоем весь хлеб, опричь твоей доли.
Василий, не отдохнув, поскакал на Москву. Малюта проводил его в трапезную царя.
— Рассудил, розмысл, Поплевиных с Шейными?
— Рассудил, государь.
Иоанн надкусил ломоть хлеба и передал его Выводкову. Опричник упал в ноги.
— Бью челом тебе на великой твоей милости, царь!
И, послушный приказу, скромненько присел на край лавки.
— А сдаётся мне, закручинился будто ты, Васька, — подозрительно покосился Грозный. — Али кто изобидел?
Борис сочувственно покачал головой.
— Любо ему, государь, дворы да крепости ставить. По то и томится, что оскорд ржой от безделья подёрнулся.
Царь допил вино, отставил ковш и обсосал усы.
— А и впрямь надобно бы робью тебя потешить!
Он сбил пальцем с бороды рыбные крошки, вытер о кафтан руку и сытно потянулся. Годунов что-то шепнул ему.
— А, почитай, и пора, — согласился Иоанн, добродушно взглянув на умельца. — Для прохладу поскачешь ты на Каму ставить город[107] противу татар.
Выводков припал к царёвой руке.
— Дозволь челом бить, преславной!
— Посетуй, Григорьевич!
— Не любо мне на ту Каму идти!
— Пошто бы?
— Нешто гоже обороняться противу басурменов, коли нет обороны и под самой Москвой тем холопям от дьяков и помещиков?
Иоанн вскочил из-за стола.
— Ты?! Ты, смерд, царя обличаешь?! Ты, коего яз великой милостью из смрада подъял?! — Голос его задрожал и булькающими пузырьками рвался из горла. — Убрать! В железы! Пытать его! Пытать калёным железом!
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Царь с остервенением захлопнул крышку кованого сундука.
— Убого! Не токмо на рать — на прокорм недостатно!
Огарок сальной свечи задрожал в руке Иоанна, хило лизнув серые стены подземелья и тёмный ряд коробов.
Вяземский выдвинул ящик скрыни и достал горсть драгоценных камней.
Грозный приподнял плечи. Маленькие глаза его ещё больше сузились, поблёкли, и на орлином носу токающими муравьями проступили жёлтые жилки.
Он резко повернулся к Борису.
— По твоему подсказу обезмочела казна моя. Ты подбил жаловать льготами служилых людишек.
Годунов виновато молчал.
— Не дразни, Борис! Отвещай!
Беспомощно свесилась на грудь голова Годунова, а в ногах разлилась вдруг такая слабость, что пришлось, поправ обычай, в присутствии государя опереться о стену.
— Государь мой преславной! Сам волил ты нас поущать, что, покель верх басурменов, не можно холопей не примолвлять. Во всех странах еуропейских тако ведётся. И то чмута идёт по земле.
Опустившись на короб, Грозный ткнулся бородкой в кулак. С подволоки медленно спускался на невидной паутине паук. Пошарив по шапке царя, он раздумчиво приподнялся, повис на мгновение в воздухе и юркнул под ворот кафтана.
Грозный потихоньку поводил пальцем по затылку и, крякнув, раздавил паука.
Вяземский услужливо вытер царёв палец о свой рукав.
Свеча догорала. Серые тени в углах бухли и оживали. Шуршащим шёлком суетились на скрынях осмелевшие тараканы.
— К Новагороду бы добраться! — подумал вслух Иоанн.
Вяземский недоумевающе причмокнул.
— Повели, государь, и от того Новагорода не останется и камня на камне.
Царь зло отмахнулся.
— Не срок! Перво-наперво Литву одолеть да Ливонию вотчиной своей сотворить.
Он больно потёр пальцами лоб и задумался. Затаив дыхание, перед ним склонились советники.
— Ведом ли вам гость торговой новагородской, Собакин?
— Могутный изо всех торговых гостей! — в один голос ответили Вяземский и Борис.
Иоанн зачертил посохом по каменным плитам пола.
— А что, ежели… — И, вскочив с неожиданной резвостью, прищёлкнул весело пальцами. — Волю показать милость тому Собакину! Волю приять венец с дочерью его, Марфой Собакиной[108]!
* * *
Дьяки, подьячие, старосты и служилые по прибору, стрельцы, казаки и пушкари с утра до ночи вещали на площадях:
— Радуйся и веселися, Русия! Царь брачуется с преславной Марфою!
Неумолчно ухали колокола.
Но перезвоны и благовествования не оживляли столицы и ни в ком не будили ни радости, ни умиления.
Лютый мор, разгуливавший до того по стране, перекинулся наконец и на Москву. На окраинах он заразил уже воздух своим зловонным дыханьем. С каждым днём все реже показывались люди на улицах, так как, по приказу объезжего головы, всякого заболевшего немедленно отправляли в Разбойный приказ и там зарывали живьём в заготовленные заранее ямы.
Только блаженные продолжали по-прежнему смело расхаживать по городу и вести ожесточённые споры между собой и с опричниной.
— Горе вам, фарисеи[109]! Разверзлась ныне вся преисподняя! Грядёт час, егда взыщет Господь стократы за Души умученных!
— Радуйся и веселися, Русия! Царь брачуется с преславною Марфою! — заглушали блаженных царёвы людишки.
— Третий брак — не в брак перед Господом! — надрывались смелые обличители.
С окраин мор перекинулся на избы торговых людей. В городе появились усиленные отряды ратников и стрельцов. Сам Малюта дважды в день проверял рогатки и станы.
Но смерть, прорвавшись в город, вселила жуткую, отвагу в живых. Отчаявшиеся люди, чуя неминуемую гибель, потеряли страх к соглядатаям и пищалям. Понемногу развязывались языки. Вначале неуверенный, ропот крепчал и ширился.
Позднею ночью, укутанный до глаз в медвежью шубу, из Кремля вышел Большой Колпак. Останавливавшим его дозорным он неохотно протягивал цидулу, скреплённую царёвой печатью, и торопливо шёл дальше.
В лесу блаженный сбросил шубу, завалил её хворостом и немощно развалился на заиндевелой листве.
Вериги резали старческое тело, вызывая тупую боль. От стужи кожа на спине собралась гусиными бугорочками, и посинел, как у удавленника, затылок. Изредка Колпак соблазнительно поглядывал на хворост, под которым лежала шуба, но каждый раз гнал от себя искушение.
— Господи, не попусти! Защити, Володычица Пресвятая! — со страхом шептали губы, а непослушный взгляд тянулся настойчиво к хворосту.
Большой Колпак поднялся и ушёл далеко в чащу. Он решил лучше замёрзнуть, чем нарушить без нужды государственной свой обет и облачиться в одежды.
За долгие годы ни один человек не видел старика одетым. До глубокой осени расхаживал блаженный нагим, а к зиме уходил в свою одинокую келью-пещеру и там оставался до первой оттепели, пребывая в молитве и суровом посте.
Облюбовав берлогу, Колпак, кряхтя, забрался в неё и стал на колени.
Сквозь колючую шапку деревьев на него глядели изодранные лохмотья чёрного неба. Зябкий ветер, точно резвясь, трепал его сивую бороду и щедро серебрил её инеем.
— Не для себя, Господи! Не для себя! — стукнул себя старик в грудь кулаком. — Не для себя! Не вмени же во грех нарушенное обетованье моё. Ради для помазанника твоего облачился яз в грешные одежды земли, презрев одежды светлые духа. Благослови, Господи Боже мой, меня на служение царю моему! И укрепи державу и силу и славу раба твоего Иоанна.