— Читай! — приказал он Висковатому, усаживаясь удобней.
Дьяк развернул цидулу и улыбчато шевельнул носом.
— От Михаилы Воротынского-князя.
Клинышек царёвой бороды оттопырился кверху, точно прислушиваясь к чему-то. Правая нога грузно нажала на голову тигра.
— Чем ему на новых хлебах не потрафили?
Висковатый, не торопясь, прочёл цидулу опального. На многие обиды жаловался Воротынский, требовал, чтобы украйные служилые оказывали ему почтение, достойное его отечества, и выражал своё удивление тому, что давно не получает царёва жалованья: вёдра романеи, вёдра бастру, десяти гривен перцу, гривенки шафрану и пуда воску.
С каждым словом к Иоанну возвращалось его игривое настроение. Приподняв посох, он слегка коснулся 'наконечником Колычева.
— Ты, думной, подсоби умишком своим, како с челобитною быть.
Боярин умоляюще поглядел на соседей, ища в них поддержки. Думные, свесив головы, упорно молчали.
— Сказывай, князь!
Колычев отвёл в сторону взгляд и буркнул в бороду:
— Что по отечеству положено вотчинникам, то от Бога. А ты на то царь и великой князь, чтобы по-Божьи рядить.
Фуников с укором поглядел на боярина и развёл неопределённо руками.
Уставившись в промороженное оконце, Иоанн спокойно, по-дружески, объявил:
— Добро рассудил. Доподлинно, не зря сетуешь на то, что рядом с тобою Биркины с Загряжскими сиживают.
Он шумно вобрал в себя воздух и с присвистом выдохнул:
— Жалую яз тебя усадьбою по суседству с князь-боярином Воротынским на украйной земле.
Колычев, сохраняя достоинство, выслушал весть, перекрестился на образ и, отвесив всем по поклону, ушёл.
— Сызнов печалования боярские? — задетый за живое спокойствием Колычева, зло повернулся Иоанн к дьяку. — Токмо и заботушки моей, что миловаться с крамолою!
Висковатый пробежал глазами цидулу.
— А печалуется ещё воевода на тяглых. Бегут, мол, людишки от поборов и тягла. Волости поопустели.
Думные зашептались вполголоса. Царь внимательно вслушался в их шёпот. Воронцов поднялся с лавки.
— Дозволь, государь!
И запальчиво выхватил грамоту из рук дьяка.
— Николи того не бывало, чтоб воеводы да приказные царей тревожили челобитными от людишек!
Остальные горячо поддержали князя и повскакали с лавок.
— А либо ужо и холоп не холоп?! — перекрикивали они друг друга. — А либо стало стрельцов недостатно на смердов?
Грозный вонзил посох в голову тигра. Всё сразу стихло. Только Воронцов не мог прийти в себя и, ожесточённо размахивая руками, продолжал что-то выкрикивать. Казначей резко потянул его за полу кафтана к лавке.
Царь подул на стекло, потёр его пальцем и поглядел на площадь.
— Никак, басурмены пришли?
И к дьяку:
— Отпиши по всем губам, что, дескать, в царёвой думе многое множество великих забот и недосуг ей холопьими печалями печаловаться. Токмо пускай те приказные да воеводы по-Божьи творят, людишек через меру не забижают.
Бояре просветлели и благодарно поклонились царю. По знаку Челяднина они гуськом двинулись к двери. В трапезной остались Висковатый и Фуников. Царь раздумчиво потёр висок.
— А и впрямь холопи не к добру воют. Худа бы не было! Нешто к веселью нашему, коль цельными волостями бегут?
Он в упор уставился на Висковатого.
— Надумать бы такое, чтобы людишки про меня лихого не молвили, а всю вину на бояр с дьяками переложили.
Фуников закатил глаза и улыбнулся елейно.
— Надумаем, государь. Сами не сладим — Вяземского покличем.
И, помолчав, прибавил:
— Ещё на выдумки охочи Алексей Басманов да Борис Годунов.
Иоанн милостиво потрепал по щеке казначея.
— Сдаётся и мне — ума палата у того Годунова!
ГЛАВА ПЯТАЯ
От великокняжеских покоев до Благовещенского собора скребут и чистят людишки работные дорогу, обряженную северами в шуршащий саван. Долгою чередою по обе стороны дороги выстроились стрельцы и дворовые. Их лиц не видно: иней густо заткал щёки, губы, глаза, и промёрзлыми комьями дикого мёда зернисто искрятся подплясывающие на ветру бороды. В белесом воздухе прядёт замысловатую паутину свою тихий перезвон малых колоколов. На звоннице, рядом с пономарём, постукивает нога об ногу и зябко хохлится дозорный жилец.
И вдруг шумно очнулся от дрёмы Кремль. Откуда-то издалека рявкнули густые басы:
— Царь! Дорогу царю!
Жилец рванул верёвки, привязанные к языкам колоколов. Суетливо застрекотали медные голоса.
Высоко подняв голову и опираясь на серебряный, покрытый золотом, посох, торжественно вышел из палат Иоанн. Гордый взгляд его устремился в разбухшее небо. Каждая чёрточка каменно-застывшего лица выражала величавую неприступность и мощь.
По бокам царя неслышно скользили по паре телохранители. Их статные фигуры плотно облекали одинаковые кафтаны из серебряной ткани с горностаевой опушкою и с большими серебряными пуговицами до колен. На ногах поблёскивали белоснежные сафьяновые сапоги и золотисто переливались большие топоры на плечах.
Позади телохранителей стройно выбивали шаг восемьдесят московских дворян и жильцов.
На паперти, окружённый боярами, хмуро молчал, дожидаясь отца, Иван-царевич[80].
Грозный издали заметил сына и глазами подозвал к себе Вяземского.
— Накажи ты ему, озорнику, шубу ту запахнуть. Не ровен час — недуг прилипнет.
Князь стремглав бросился к паперти и, низко поклонившись, передал царевичу приказание.
Иван сонно зевнул, поглядел на свои покрасневшие пальцы, подул на них и отвернулся.
«Эка, норовистый удался! И в кого уродился, не ведаю», — подумал не без удовольствия царь и снова вытянул лицо в каменеющую маску величия.
Однако, поравнявшись с сыном, он не выдержал и заботливо попросил:
— Запахнись ты, Ивашенька. Студёно!
Из-за спины выглянул робко Фёдор[81]. Борода Иоанна запрыгала по сторонам.
— Разгорнул бы ты спину, мымра пономарская!
Одутловатые щёки царевича сморщились в блаженной улыбочке.
— Пожаловал бы ты, батюшка, милость невиликую — крохотку поблаговестить.
Катырев умилённо сложил руки на животе.
— Божье дитё. Воистину Божье дитё.
Грозный сердито оттолкнул боярина и, теряя самообладание, набросился на сына.
— Мымра! Не царёва ты плоть, а сука Пономарёва! Сука ты, — вот кто!
Фёдор юркнул снова за спину Ивана и сделал вид, что идёт в церковь. Но, едва отец скрылся в притворе, он подразнил языком поманившего его Катырева и, отдуваясь, свернул к лесенке, ведущей на звонницу.
Перед алтарем Иоанн передал посох Биркину и стал на колени. Протопоп благословил молящихся и, в свою очередь испросив царского благословения, приступил к службе.
Истово бил Грозный поклон за поклоном и, каждый раз приподнимаясь, огорчённо поглядывал на старшего сына.
Царевич стоял, облокотившись на паникадило, и болезненно морщился. После бурно проведённой ночи мучительно тянуло ко сну или на воздух, подальше от мутящего запаха воска и ладана. Минутами им овладевало какое-то странное оцепенение, мимолётное забытье. Тогда вдруг свежело лицо в желтоватом румянце и, как у ребёнка, тянущегося к материнской груди, чавкающим колечком собирались влажные губы. Перед полузакрытыми глазами колеблющеся всплывал образ покорной девушки, с которой, под конец ночи, его оставили одного. Где-то у заставы изловили её, неизвестную, дворяне московские, обрядили скоморохом и привели закоулками в Кремль. Приятно кружится голова у царевича, он широко расставляет руки и… падает на плечо Алексея Басманова.
— Леший! — вырывается у него из груди вместе с мутящей отрыжкой.
— Чего, царевич?
— Повыдумали тоже замест сна да в церковь ходить!
— Молится! — вздыхал успокоенно Грозный и проникновенно тыкался лбом в холодные плиты. — Сподоби, Господи, в добре и силе сыну моему на стол сести московской по скончании живота моего!..