Джек одной рукой схватил телефон, продолжая дышать в неподвижный ротик Изабель. Он набрал 911 и сунул трубку мне. Не помню, что я говорила. Вряд ли я могла ясно выражаться, но они меня поняли. Иван впустил их в квартиру — впрочем, не уверена. Их было много, в разных униформах. Полицейские и медики. Кажется, даже пожарные. Сильными, уверенными руками они столкнули нас с постели и склонились над ребенком. Один из них оперся коленом на матрас, и я разглядывала его ботинок на толстой подошве, с прилипшей розовой жвачкой.
Врач со жвачкой на подошве выпрямился.
— Мне очень жаль. Боюсь, она умерла.
Я снова взмыла к потолку. Я смотрела на себя со стороны и думала с каким-то бесстрастным любопытством: интересно, когда это я успела надеть ночнушку? И поглядите-ка, как занятно: когда человека охватывает нестерпимая боль, он падает наземь. Я видела себя на ковре, в ночнушке. На лице Джека было странное выражение — брови сдвинуты, лоб удивленно нахмурен. Это выражение я часто вспоминала в дальнейшем, когда мы находили в себе силы вспомнить этот серый рассвет. Джек объяснял, что это было изумление, неспособность осмыслить цепь событий, которые привели к столь невероятному исходу. Я всегда говорила, что верю ему. Но, по-моему, в ту минуту Джек меня обвинял, у него на лбу было написано: «Как ты позволила этому случиться?» Или точнее: «Эмилия, что ты натворила?»
Витая высоко под потолком, я видела, как Джек рухнул на колени и обнял меня. Я видела, как его губы снова и снова произносят мое имя, но не слышала ни звука.
Глава 13
Швейцар на Аппер-Ист-Сайд одет куда роскошнее, чем Иван, — двойной ряд блестящих латунных пуговиц, жесткая ткань униформы, золотой плетеный шнурок, продетый в петлю на плече. Интересно, не мечтает ли Иван о должности, предполагающей подобный блеск. Возможно, он посылает резюме во все дома на Пятой авеню и ждет приглашения на службу в более престижный район.
Консьерж Каролины открывает дверцу такси, и я выхожу. Я не иду к огромной парадной двери, а тащусь. Мне страшно войти в дом, пусть даже Каролина скорее всего на работе. Сама мысль о том, что придется ступить на вражескую территорию, заставляет стиснуть зубы.
В коридоре консьерж трогает меня за плечо:
— Мисс, вы ищете Уильяма?
Боюсь, молитвам Ивана не суждено быть услышанными. У него нет такого певучего ирландского акцента.
— Простите? — переспрашиваю я.
— Вы пришли за маленьким Уильямом Вульфом?
— Э… да.
— Уильям и Соня ждут вас на детской площадке «Три медведя». На Семьдесят девятой улице, рядом с музеем.
— Они — где?
На улице пасмурно и холодно, солнце садится. Я смотрю на часы. Без пяти пять.
— Они ждут на детской площадке. Всего в четырех кварталах отсюда.
— Почему они не подождали здесь?
Консьерж пожимает плечами и становится между мной и входом. Я понимаю, он не собирается меня впускать. Интересно, кто сказал ему, что я потенциально опасна? Что я — угроза изящному дворцу, который он сторожит в своей идиотской униформе. Внезапно — именно потому, что мне отказано в допуске, — я очень хочу войти и уже обдумываю, как сделать рывок, проскочить мимо консьержа, ворваться в вестибюль и отломить ветку от пальмы в горшке как доказательство удавшейся авантюры. Но вместо этого благодарю и спешу вниз по улице.
Я перехожу дорогу — выясняется, что зря, потому что мне приходится лавировать в толпе туристов у входа в музей «Метрополитен». Я нетерпеливо приплясываю рядом с группой подростков, которые отчего-то начинают надевать пальто и шарфы, лишь выйдя на улицу, а потом проталкиваюсь дальше.
— Пять часов, — говорит Уильям. Он сидит на скамейке рядом с Соней, держа рюкзак на коленях. Детская подушка у него в ногах. — Площадка закрывается в пять. Здесь нельзя оставаться после пяти. Нас могли арестовать.
Образ Уильяма, которого уводят в наручниках, столь прекрасен, что я готова улыбнуться.
— Людей не арестовывают за то, что они задержались на площадке после пяти.
— Арестовывают.
— Во-первых, Уильям, я ничего не могла поделать. Я доехала на такси до твоего дома, откуда, предположительно, должна была тебя забрать. Потом как можно быстрее пошла сюда, почти побежала. Во-вторых, оглянись. На площадке полно детей. И по-моему, никто из них пока не арестован.
Я делаю широкий жест в подтверждение своих слов. Площадка «Три медведя» — одна из самых убогих в Центральном парке. Здесь есть скульптура, изображающая трех медведей, и старомодный, зловещего вида спортивный комплекс. Песочница с железным бортиком и лесенка, уходящая в никуда. Играющие здесь дети, конечно, не похожи на преступников, но вряд ли им очень весело.
— Нужно было вызвать машину. Машина бы подождала, — говорит Уильям.
Я вздыхаю.
— Уильям, не всякий может вызвать машину по своему желанию. И не каждый может позволить себе поездку через весь город в лимузине.
Соня смотрит вдаль. Она остается бесстрастной, хотя ее отвращение столь же явно, как если бы она скривила губы. Соня прекрасно знает, как и мы с Уильямом, что мы можем позволить себе поездку на лимузине. Джек — компаньон в пятой по величине юридической фирме Нью-Йорка, одной из самых больших и богатых в США. Он, конечно, младший компаньон, но все-таки зарабатывает втрое больше, чем мой отец.
Кого я обманываю? То, что моя тщательно изображаемая бережливость всего лишь подделка, очевидно даже пятилетнему ребенку. Хотя мои родители могли иметь куда больше денег, если бы отец не посвятил свои лучшие годы сексуальным изыскам, я никогда ни в чем не нуждалась. Жить в квартире с двумя соседками и три раза в неделю есть на ужин лапшу быстрого приготовления — это еще не бедность. Судя по невозмутимому лицу Сони, уж ей-то известно, что такое нужда. Не знаю, случалось ли ей ложиться спать впроголодь, но уверена: какие бы неприятности ни вынудили ее уехать из родного местечка в наш мегаполис и сидеть в холоде на убогой детской площадке, они были гораздо серьезнее, чем потеря мобильника или кредитки.
— Иди поиграй, — говорю я.
— Что?
— Это же игровая площадка. Ну так иди поиграй.
— Я не хочу играть. Слишком холодно. И темно.
— Ты согреешься, когда начнешь играть. Посмотри, другим детям не холодно. Они заняты делом.
На площадке много детей, и в их игре есть что-то безнадежное — словно они отчаянно хватаются за последние мгновения серого дневного света. Уильям вздыхает, будто вместо катания на горке я посылаю его добывать уголь в шахте. Он передает рюкзак Соне, сует руки в карманы пальто и, загребая сапогами грязь, идет к толпе ребятишек. Уильям твердо вознамерился провести время как можно хуже.
Я сажусь на его место. Его узкий задик, как ни странно, нагрел изрядную часть скамейки.
— Ненавижу игровые площадки, — вздыхаю я.
— Простите? — переспрашивает Соня. Она уже собирается встать, но медлит при моих словах.
— Игровые площадки. Ненавижу их. Теперь. То есть после смерти Изабель. Изабель была моей дочерью.
Соня садится.
— Я знаю, что вашу дочь зовут Изабель.
Наверное, стоит купить ей учебник грамматики, чтобы Соня выучила остальные времена.
Она переплетает пальцы. У нее красивые кожаные перчатки, на меховой подкладке. Но это не кролик. Норка или бобер. Подушечки пальцев потемнели, швы обтрепались — наверное, перчатки достались ей от Каролины.
Соня заговаривает не сразу, и я понимаю, что она сознательно решила остаться и поговорить со мной, начать беседу, которая явно выходит за рамки основных правил приличия.
Она спрашивает:
— Почему вы теперь ненавидите игровые площадки?
Я шумно выдыхаю и указываю в сторону лесенок и качелей, едва различимых в сумерках.
— Все эти дети… Особенно маленькие. Я скучаю по Изабель.
— Дети внушают вам грусть.
— Не просто грусть. Я чувствую себя… — Я замолкаю и смотрю на женщину, которая держит младенца и одновременно помогает второму малышу забраться в коляску. Малютка одет в пестрый комбинезон, такой плотный, что его ножки похожи на сосиски. Он размахивает руками, и мать встряхивает его, устраивая старшего в коляске.