К Матвееву Кургану двинулся калединский бронепоезд, в расположение большевиков ушли переодетые разведчики-офицеры. Утром они придут в Матвеев Курган, а связи с полковником не будет. Начнется бой… В штабе останутся одни полевые телефоны… Связи со штабом Кутепова не будет! Повреждение ее в бою — самое неприятное. Пока найдут повреждение, исправят провод — свершится чудо… Придут большевики. А я буду от Ряженого далеко, затеряюсь в степи, в зимних потемках…
Я постучал ключом. Все как надо — аппарат работает на себя, все вызовы уходят в землю, как в могилу… Оглядываюсь на дежурного по станции. Тот показывает глазами на дверь. Он уже все понимает, все слыхал… Сначала надеваю свое пальтишко и шапку, иду к двери. Этак деловито, спокойно, уверенно.
— Куда? — спрашивает юнкер-часовой.
— Куда вы? — окликает офицер, работающий за телефониста.
— На двор. В нужник, — отвечаю я, притворившись простаком.
Офицер машет юнкеру рукой:
— Пропусти!
Я выхожу. Вслед за мной грохает сапогами по темной винтовой лестнице дошлый украинец. Часовые у него даже не спрашивают, куда и зачем идет, — ведь он дежурный по разъезду. Он вышел со своим фонарем и словно торопится встретить поезд.
На перроне тьма, гудит лютый январский ветер. На путях стоят пустые товарные вагоны, теплушки, из трубы одной из них летят искры. Калединцы топят чугунную печку, греются… Не густо же их при штабе полковника!
Нас все-таки останавливают окрики:
— Стой! Кто идет!
— Дежурный по разъезду! — небрежно бросает украинец и поднимает фонарь.
Часовой подходит к нам, держа наготове винтовку, подозрительно вглядывается в лица. Видя железнодорожную форму украинца, спрашивает:
— Куда идете?
— Осмотреть централизованную стрелку, — раздраженно отвечает сообразительный дежурный.
Мы идем во тьму по направлению к стрелкам.
Вдруг мой спутник гасит фонарь, резко толкает меня в сторону, и мы скатываемся под откос.
С минуту мы сидим в густом сухом бурьяне, прислушиваясь. Сердце мое бьется с небывалой частотой. Крадучись мы сбегаем в глубокую, темную, как угольная шахта, лощину.
Порошит мелкий снежок.
— Сюда! За мной! К моему родичу. Он тут — в селе, — шепотом командует украинец и первым берет направление в степь, на ближнее село. Я бегу за ним во всю прыть.
Украинец отлично знает дорогу. Я боюсь потерять его из, виду. Мерзлая земля стучит под ногами. Я спотыкаюсь, напарник мой чертыхается. Скоро мы переваливаем за бугор, впереди над балкой неясно чернеет село, из одного окошка пробивается желтая звездочка каганца. Кто-то не спит, тоже кого-то ждет, о чем-то думает…
Дежурный по разъезду уверенно ведет меня за плетень чьего-то двора. Яростно брешут собаки. На стук в окно отзывается каким-то сырым хриплым басом хозяин:
— Хто? Кого лыха годына носе?
— Це я, Трохим Иванович! Я… Миколай Митрич… Охрименко… Свояк твий.
— А-а… Зараз, зараз…
Звякает щеколда. Мы вваливаемся в темные сени, потом: в теплую и душную от множества спящих детей и женщин хату.
— Виткиля ты, Миколай Митрич? Як з неба звалився, — щурясь на свет каганца, бормочет хозяин, волосатый, как леший. — А це шо за хлопец?
— Та тэж… Со мной… Тихо, Трохим Иванович. Ховай нас живенько, — торопит Охрименко. — В погреб, на горище, куда хочешь. Утром почнут наступать большевики. На разъезде будет бой. Мы дали деркача с разъезда… Ховай скорей, пока придут наши…
Трохим Иванович скребет в затылке — отовсюду несутся сонные вздохи, ахи, бормотание. Семья у тавричанина великая, как и полагается хлеборобу-хозяину.
Он ведет нас в какой-то амбарчик, стоящий в глубине двора, за скирдой сена. Там хоть и холодно, но сухо — хорошо, горько, до боли знакомо пахнет степью, детством, родным мне Адабашевом.
— Зараз кожухи принесу, щоб не замерзли, — добродушно сулит тавричанин.
— Будь ласка. Щиро дякую, Трохим Иванович, — отзывается Охрименко.
— Може, глечик молока принести та хлиба? — гостеприимно предлагает добрый хозяин.
— Зараз не надо. Утром погодуешь, — отвечает Охрименко. — Та никого не пускай. Кажи, що у тебя и у бабы воспа або тиф.
Хозяин смеется, притаскивает нам овчинные тулупы.
Мы зарываемся в них и глубоко в сено. Все происходящее кажется мне сказкой, одной из тех, что я любил читать в детстве…
Мы наконец по-настоящему знакомимся с Охрименко.
— А ты, хлопец, бачу, бедовый. Я не думал, что ты такой, — гудит он мне на ухо.
— И я не — думал. Я вас боялся, думал, вы за белых, за Каледина…
— Чудак ты. Хиба не видно?
Я спрашиваю:
— А как же белые теперь без дежурного по станции? Как же будут пропускать поезда?
Охрименко ворчит:
— Це не наша забота, хлопче. Начальника разъезда посадят — будет дежурить. Кстати, вин був за Керенского… Давай почиваты, хлопче.
На заре, чуть свет, мы проснулись от орудийной пальбы. Снаряды рвались один за другим совсем близко, густо татакали пулеметы.
Ночью мне казалось, мы убежали от разъезда далеко, но Охрименко разочаровал меня:
— До разъезда тут версты четыре, так что сиди, хлопче, пока эта заварушка кончится. Иначе тебя первого шлепнут за гвоздик… — Охрименко мрачно усмехнулся.
Бой гремел до вечера. Добрый тавричанин принес нам кувшин молока, сала, огромную, величиной с большое сито, буханку пшеничного хлеба.
Он тут же сообщил нам удивительную новость. Восставшие в Таганроге рабочие одолели наконец юнкеров, пустили со станции Марцево в сторону таганрогского вокзала паровоз с пульманом: разогнав его на большую скорость, машинист спрыгнул у семафора. Паровоз влетел в тупик вокзала, разворотил широкий перрон и разрушил стену. Юнкера с перепугу бросились врассыпную. Этим и воспользовалась Красная гвардия и овладела вокзалом. А калединцы на разъезде испугались, что их отрежут с юга, и отступили.
Выслушав рассказ, я и Охрименко выбрались из сеновала. Падал густой снег, небо затянули угрюмые, плотные тучи.
— Ну, хлопче, ты подавайся отсюда. А то, гляди, опять вернутся белые — так и не дойдешь до дому. Держись вот этой дороги. Ты куда хочешь — сюда или сюда? — махнул Охрименко рукой сначала на север, потом на юг.
— Я сюда, — показал я на восток. — Домой.
— Ну, трогай. Бывай здоров, — пожелал мне доброго пути Охрименко. — А я тоже к себе, до своей хаты.
— А где ваша хата? — спросил я.
— А тут рядом — в соседнем селе.
Мы пожали друг другу руки, распрощались с гостеприимным хозяином и пошли каждый в свою сторону.
И я зашагал через села и хутора, где, по моему предположению, лежала дорога прямо на Адабашев — этот путь я считал самым коротким и безопасным.
Я шел всю ночь и весь день по глухим проселкам и балкам… К вечеру следующего дня вышел к Адабашеву. Молодые ноги несли меня, как птицу крылья. Дорогу освещало пламя далеких и близких пожаров. Пламя отражалось в низко нависших облаках, как в мутном зеркале. Скудно припорошенная снегом степь, терны и балки светились тускло и розово, словно пропитанные кровью…
От края и до края пылала приазовская степь…
Расплата
Безрассудная смелость часто происходит от незнания опасности. Вернулся я домой, уверенный, что никто из кутеповского штаба не станет разыскивать беглого телеграфиста — не догадаются искать дома.
На мое счастье, наступление Сиверса было столь стремительным, что белые не успевали укрепляться на новых рубежах и заниматься очищением тылов от неблагонадежных; Из Матвеева Кургана и Ряженого калединцев вышибли одним ударом и так внезапно, что полковник и его адъютанты, не успели разобраться, кто же был виноват в порче телеграфной связи: не до этого было!
Дома меня встретили с радостью и слезами. Мать тут же сказала, чтобы я никуда больше не уезжал, а отец, тоже напуганный моим долгим отсутствием, шепнул на ухо:
— Теперь притаись дома. Не нынче-завтра придут красные.
В маленьком залике нашей мазанки уже третьи сутки квартировали офицеры-корниловцы. Их было трое. Длинновязый, с выдвинутой вперед нижней тяжелой челюстью и холеным, очень белым, словно меловым, лицом офицер встретил меня насмешливым восклицанием: