Позволим усомниться, так ли уж Мишель ничего не подозревал, семнадцать лет бок о бок находясь с Петром Яковлевичем, с которым, при двадцатипятилетней разнице в возрасте, был на «ты». Все разъясняется из следующей цитаты, изящно помещенной Жихаревым в виде примечания к вопросу совсем посторониему. У Петра Яковлевича был камердинер, звали его Иваном Яковлевичем. Жихарев скромно пояснил: «Он был гораздо более друг, нежели слуга своего господина, и, по рассказам, — я его лично не знал за преждевременной смертью — отличался большой щеголеватостью, очень хорошим тоном, чрезвычайно утонченными приемами, хотя от природы был довольно прост… был до такой степени порядочным человеком, что одна дама, великолепнейшая барыня, которую только можно видеть, бывая у Чаадаева, всегда с ним здоровалась, а Пушкин подавал ему руку»…
Рассуждая о пушкинском времени, мы обычно упускаем из виду, что все эти Вигели с Уваровыми жили, двигались, ели, спали и путешествовали в окружении кучи народу. Кто-то им подавал одеться, отдергивал штору, вносил чашку с бульоном, закладывал карету, подметал комнаты, мух отгонял во время послеобеденного сна. Вся эта дворня, челядь, прислуга, — все это шевелилось, обволакивало, угождало и подличало беспрестанно. Мейерхольд, кстати, гениально это изобразил в постановке «Дон Жуана», в которой герой беседовал с дамами отнюдь не наедине, а в окружении мельтешащих маленьких арапчат, которые двигали мебель, зажигали и тушили свечи, играли на лютне и т. д. Существование этого безмолвного фона почему-то выносится нами за скобки исторического быта. А ведь в особенности в России, где прислуга была крепостной, она не могла не делать все, что от нее требуется.
Разумеется, здесь разницы нет, какие наклонности. Например, Александр Иванович Тургенев (всеобщий друг знаменитых людей той эпохи) писал: «На что обольщение, изнасилование там, где ничто и никто не противится беззаконному сладострастию, и в земле, где… не должно наказывать и отнимать у помещика жены его крестьянина, для того чтобы не возбудить сим примером и в других подобных требовать жен своих от своих помещиков»…
У барина-сибарита камергер, естественно, носил фрак от лучшего портного. Как-то Чаадаев должен был явиться к государю непременно во фраке, которого в данный момент не оказалось. Камердинер Жан дал со своего плеча. Он так соответствовал своему изысканному барину, что его самого принимали за «благородного». Тогда, как и в советское время, русские люди, которым позволено было отбыть за границу, считали необходимым отметиться там в посольстве. Чаадаев, будучи в Дрездене, не составил исключение. Посол стал ему жаловаться, что какой-то знатный русский, появившийся в этих краях, не желает ему представиться. «Да вот же он», — воскликнул посол, указывая на проходившего по Брюлевской террасе мужчину во фраке. — «Что тут удивительного, — отвечал Петр Яковлевич, — это же мой камердинер».
Итак, равнодушие к женщинам вовсе не означало, что Петр Яковлевич был лишен полового чувства. В этом отношении примечательна взаимная неприязнь Чаадаева и Вигеля.
Филипп Филиппович прославился своими мемуарами. Писал он их для себя и для потомства, при жизни не публиковал, хотя любил зачитывать отрывки в разных компаниях. И вот, в своих записках он вспоминал, как живший в Демутовом трактире Чаадаев принимал гостей на особого рода возвышении, сидя в креслах, справа от которых был портрет Наполеона, а слева — Байрона. Между кадками с зеленью помещался портрет самого хозяина, со стихами Пушкина, сравнивавшими Петра Яковлевича с Брутом и Периклом. Злоязычие Вигеля известно, но с Чаадаевым у него были особые счеты.
Филипп Филиппович наябедничал на Петра Яковлевича митрополиту Серафиму. Письмо в «Телескопе» было не подписано, под ним значилось: «Некрополис. 1829. 1 декабря». Разумеется, узнали бы автора и без Вигеля, но то, что тот немедленно выдал имя, заодно обвинив автора в тайном католицизме, представляется психологически любопытным.
Форменный донос владыке был, в сущности, непонятно, для чего сделан. Хотел ли Вигель выслужиться (он служил по департаменту иностранных вероисповеданий, был причастен, стало быть, к духовному ведомству)? Но на его дальнейшей карьере это никак не отразилось, а через два года он вовсе вышел в отставку. Было ли то искренним выражением патриотического чувства? Вигель писал: «Он отказывает нам во всем, ставит нас ниже дикарей Америки, говорит, что мы никогда не были христианами и в исступлении своем нападает даже на самую нашу наружность, в коей, наконец, видит бесцветность и немоту». Сам-то Вигель был из шведов, не столбовой дворянин, как Чаадаев.
Мы не задеваем существа труда Чаадаева, который, стремясь в просвещении быть с веком наравне, интерпретировал Ф. Ламенне и Ф. Шеллинга, строил свою концепцию обнаружения Божественного промысла в мировой истории, и выражения, подобные тому, что «мы составляем пробел в порядке разумного существования», могут быть правильно восприняты лишь в общем контексте.
Бессмысленным был донос или нет, а ведь кто мог знать, чем кончится. Могли бы Чаадаева, с его образованностью, в Усть-Сысольск или на Соловки. Низость Вигеля, разумеется, его личное свойство, но конкретное ее проявление станет более понятным, если видеть в двух антагонистах ягодки с одного поля.
Отчего-то именно в людях с одинаковыми наклонностями чаще обнаруживается взаимная антипатия и какое-то даже целенаправленное недоброжелательство. Тому существует множество примеров, нетрудно их почерпнуть и из нашей книги.
Вообще гомосексуалисты, как правило, лояльны к любому строю и совершенно не склонны лезть против рожна. Только неумеренное тщеславие Чаадаева могло бы объяснить, зачем он решился опубликовать в России это скандальное письмо. Но ведь то был высокий ум, он же, не предусмотрев такой малости, что журнал тотчас закроют, рассчитывал на полную публикацию своего труда, об истинном смысле которого нельзя судить только по первому письму. Такая была черта в этом мыслителе: прозревая то, что должно быть через две ступеньки, не замечал, что ближайшая обвалится, как только на нее ступишь.
Идейные противоречия тут дело десятое. Тот же Вигель, доносивший митрополиту на «католика» Чаадаева, снабжал Пушкина сплетнями о куда уж как православном графе Уварове. Вигелю, по общности вкусов, разумеется, было виднее, чем ничего в этих делах не понимавшему Пушкину. Или мелькнувший в предыдущей главе князь Петр Долгоруков, всю жизнь только тем и занимавшийся, что распространял «хулы и клеветы» на Россию и ее учреждения, особенно прохаживаясь по царской фамилии. Тоже ведь негодовал на Чаадаева!
Мы вовсе не думаем, что у Вигеля непосредственно что-то было с Уваровым, а у Чаадаева с Долгоруковым. Люди одних интересов угадывают друг друга по каким-то неуловимым признакам, но не только не бросаются тотчас в объятия, а, охотно подхватывая сплетни о ближнем, стремятся подчеркнуть, что они-то не такие. Из другой эпохи пример, но в человеческой психологии вообще мало что меняется: Дягилев с Философовым тоже, бывало, прохаживаясь под ручку, расуждали о противоестественности мужской любви (см. главу 4).
Естественно, что и в общем кругу в свете, в ученой компании, среди коллег — признаться в своей симпатии к хорошо знакомому человеку куда труднее, чем пускаться во все тяжкие там, где тебя никто не знает. Вот Пушкин… Чаадаев… Камердинер Жан… Безусловно, с юным гением об этом ни слова не говорилось. Даже если прикосновение маленькой крепкой ручки с длинными, хищно выгнутыми полированными ногтями вызывало в нем сладкую дрожь. Что там разъяснять, перечтите Пруста: почему светские люди, как барон Шарлю, предпочитают встречаться где-нибудь в каретнике с Жюпенами, обращаясь с нарочитой холодностью с Марселями, от взгляда которых млеют.
Личность Чаадаева, вне сомнения, уникальна. Однако тип его мышления вписывается в истории русской философии в некоторую традицию. Ближайшим его преемником называют обычно Константина Николаевича Леонтьева. С Петербургом он почти не был связан. Учился, как и Чаадаев, в Московском университете, но это совсем иная уже эпоха, родился он в 1831 году. Всего годик, двенадцати лет от роду, учился в том самом кадетском корпусе, где преподавал А. Ф. Шенин, а потом бывал в Петербурге лишь наездами. Будучи дипломатом (консулом в Стамбуле и Салониках), получал, наверное, инструкции в министерстве на Дворцовой площади.