Повернулся, посмотрел на Петра Андреевича ясным взглядом.
— Верно я говорю?
— Верно, князь Роман, — в тон ему весело сказал Петр Андреевич. — Поглядим, каковы у тебя песельницы.
Девки взошли гурьбой, стали у стены, отмахнули поклон, замерли, помолчали. Девки были сыты, круглолицы, в длинных, до полу, малиновых рубахах, глаза опущены. Поп коротко вздохнул. Кавалер прищелкнул пальцами. Гаврила с хохотком повернулся, заскрипел под ним резной стул. Князь Роман провел по лицу шелковым платочком, сказал:
— Начинайте, чего там…
Девки все стояли, не поднимая глаз. Потом из дальнего угла поднялся голос, тонкий, хватающий за сердце.
Нельзя было сначала разобрать, кто из девок пел. Долгое время голос был одинок, и тем, кто его слушал, было за него будто и боязно, а хотелось все ж, чтоб дрожал он и вздымался подольше.
Вступил хор. Пели про серу утушку, что плыла по синему морю.
Петр Андреевич смотрел на песельниц, сжав губы. Теперь глаза их были подняты, широко раскрыты. Девки глядели прямо перед собой, словно окаменев, не мигая и никого в горнице не видя, а песня лилась будто сама собой, вовсе без их участия, а они так просто только стояли.
Вспомнилось ясно вдруг в эту минуту Петру Андреевичу, что поповские дерзкие давешние слова про государя, подобного римскому папе, читаны им были в свое время в допросных с пытками при страшном розыске по делу царевича Алексея. Комнатный царевичев человек — не Федор ли именем? — сказал, что те слова сам говорил царевич с насмешкой при бегстве у римского цесаря, под Неаполем, в замке Сент-Эльмо.
А на белом острове
Да сизый селезень, —
разливался опять одинокий голос, и Петр Андреевич увидел наконец ту, которая пела. Лицо было спокойно и без всякого движения, а глаза смотрели будто на него. То ли потому, что можно было так им, девкам-песельницам, смотреть, прямо уставившись, то ли она и впрямь на него именно глядела и его видела…
Темные ее серые глаза были очень хороши. Смотрясь в них, Петр Андреевич как бы позабыл на время о важном своем воспоминании касательно воровских поповских слов, и даже другие заботы и дела показались ему ничтожными. Он отдыхал, глядя на нее. И князь Роман все это заметил.
III
Петр Андреевич потихоньку скучал. Ездили днем по дороге кататься, были в роще, завернули к озеру. На берегу сидели на коврах, глядели на воду. Озеро дремало в зное.
Без привычных дел было пусто, время тянулось медленно.
За ужином сидели долго. Окна были раскрыты. За окнами лежал сад. Было там тихо и темно, изредка шелест долетал от ветвей деревьев, иногда ворочался, глухо вздыхая, медведь. Языки свечей в комнате слабо колебались.
Уже ночью Петр Андреевич пошел к себе. Впереди шел князь Роман с подсвечником. Остановился. У двери заметил Петр Андреевич женскую фигуру в долгом белом платье и в белом же платочке, завязанном не у подбородка, а поверх, на ночной манер. Князь Роман передал ей подсвечник, обернулся:
— Прости, Петр Андреевич, — сказал без улыбки, просто, — велел, чтоб посветила тебе. Час поздний, а девка весела, послушна, здорова и нраву кроткого…
Петр Андреевич молча кивнул. Он узнал песельницу с темно-серыми глазами. Сейчас они казались черными. Князь Роман ушел. Она наклонила голову, держа подсвечник в вытянутой руке, первой вошла в спальню.
Он сел в кресло. Она заперла дверь на ключ, поставила на стол подсвечник и, двигаясь все так же неслышно, не торопясь, начала стелить постель.
Он сидел облокотившись, подперев голову рукой, смотрел на нее. В голове у него слегка шумело от кипрского. Он снял парик, бросил его в угол.
— Как звать? — спросил хрипло.
— Настасьей, — ответила она.
Она уже постелила постель, подошла к столу, дунула, две свечки из трех погасли.
— Оставь, — сказал он. — Подожди.
Она посмотрела на него, непонятная улыбка тронула ее губы.
— Посмотреть хотите? — сказала она, подошла.
— Сядь, — сказал он.
Она подвинула стул, села рядом. Он взял ее руку, погладил.
— Не обижает князь Роман, Настасья?
— Нет…
— А что он, как, князь-то Роман?
— Барин он, а мы в его воле…
— Давно поешь?
— С год уж. Князь Роман заметил. Услышал меня в людской, как я пела, велел петь.
Он смотрел на нее. Она опустила глаза. Свободной рукой взялась за платок, потянула, сдернула. Выгнув шею, тряхнула головой, волосы посыпались, окутали плечи.
Лицо ее было бледно, под бровями лежали тени. Петр Андреевич вздохнул. Отчего все сие так? А она ведь Лауре не уступит, Настасья. Захотела б, обожгла б, наверно, пуще той. Да та весела, вольна. Итальяночка. А здесь зубы стиснув, русская крепостная… По барской, князя Романа, воле…
— Не слышала ты, Настасья, здесь, в доме, от князя Романа или от кого еще слов каких про царя Петра?.. Недобрых слов?..
Вскинула глаза, удивилась чуть.
— Нам слова слушать, замечать, — сказала тихо, внятно, — досуга нет. Мы барские.
Верно сказала. Другого ничего и не ожидал Петр Андреевич. Он все гладил Настасьину руку, а та уже расстегивала на груди платье. Ну, что ж…
— Гаси, — приказал. — Гаси свечу.
Она встала, подошла к столу, дунула. Последний язык пламени погас. Наступила тьма. Обозначились окна. Петр Андреевич сидел в креслах, слушал, как спадали с Настасьи одежды. Желание пробудилось в нем, но все ж оставался в груди странный холод. Он подумал, что совсем зря, по привычке только, спросил ее про князя Романа, не говорил ли тот чего-де о царе. Петр Андреевич обо всем уж сам теперь догадался и князя Романа видел насквозь. Он знал, чего тот от него хочет и о чем с ним рано ль, поздно ль говорить будет.
Он услышал, как Настасья, сбросив с себя все, улеглась в постель. Встал, начал раздеваться. Потом подошел, откинул простыню, наклонился и впился губами в обнаженную, прохладную грудь. Настасья не охнула, не вздохнула даже.
IV
Мужики покоряться привыкли только до ближнего бунта, что затеют. Уж это известно.
Петр Андреевич, проснувшись, возлежал на постели, смотрел в окно. Там ширилось, расцветало утро. Далеко нежно играла пастушья дудка.
Он был один. Настасья ушла час назад. И после ночи сей осталась горечь. Он лежал и думал. Он странно и сильно ощущал в себе высоту и надменность. Казалось, все просто, но по-прежнему сознание всего сделанного руками царя Петра на Руси, — было как твердый камень, на который полагалась вся опора.
Кто был к нему близок, знали его руку. Но без них и царю бы Петру не вытянуть. Умрет царь Петр, умрут они — пойдут тогда люди судить их. Скопом. И копать, и рыть, и доискиваться, поди, станут: а что ближние, те самые, которых он золотом осыпал и властью облек, любили ль царя Петра иль нет? Петр Андреевич покачал головой: наверно, нет. Боялись? Пожалуй. А что еще? А чувствовали еще силу его и что он их всех выше. Отчего же? Оттого что понимал — служит России. А они только ему. Поздно пришло предчувствие: не только, кажется, ему. А что сделано — сделано. Или только упрямство сие?
В душе его как бы росла злоба. На что? На то, может, что посреди многолюдства порой будто подымался резкий холодный ветер одиночества. Он встал, накинул халат.
Стукнув тихо в дверь, вошел князь Роман в шелковом персидском халате, большой, белолицый, умно и ласково улыбающийся.
— Как почивали, батюшка Петр Андреевич? — заботливо обратился к гостю. — Хорошо ли?
— Отменно, отец мой, — ответил Петр Андреевич, с новым каким-то интересом окидывая взглядом князя Романа и отмечая про себя с едким злорадством: «А не глуп, ох, не глуп и то сам знает, и в том уверен. И в том ему будет погибель. Ну да поглядим…»
— Из Петербурга отъезжая, государя в добром здравии оставить изволили? — еще заботливее и несколько умеряя ясную улыбку, осведомился князь Роман.