И человек с печальными глазами сел на лавку и на всех, кто в покое был, посмотрел, но ничего не сказал, а, помолчав немного, начал говорить, или, как сказал князь, петь.
Это была и не песня, и не простое повествование, но как бы нечто среднее. Человек говорил нараспев, и то, что исходило из уст его, делилось на части дыханием его и смыслом того, о чем речь была. И, зная язык русов довольно, понимал я ту песню или слово хорошо, и чувству, в ней вложенному, сердце мое отвечало.
Песнь сама была, однако, печальна. Более же всего поражало то, что сливалось в ней сочувствие воинам, пошедшим в далекий поход в степь, с осуждением неразумности предводителя их, отважившегося на трудное предприятие без достаточных сил и без помощи других князей русских.
Князь хмурился, слушая, но молчал. Молчали и все находившиеся в зале. И продолжалось так с час или около того.
Певец закончил, и воцарилось с последним его словом глубокое молчание.
— Ты все так же по-своему поешь эту песню, — сказал князь и мрачно поглядел на сказителя.
— Так, — отвечал тот с поклоном, — все так же, Игорь-князь.
— И ничего не переменил в ней, хотя я тебе говорил…
— Оттого что не могу. Оттого и не переменяю. Оттого что не смею. Тебе же ведомо, князь, не один я это слово слагал. Еще только как в поход шли, дружина на привалах, на станах запевала. И я по разумению своему лишь писал и как на Русь с тобой из плена половецкого прибежал, сложил слово, и, что мог, исправил, и пел на пирах.
— Не лги, Вадим, — вспыхнул князь, — и себя не умаляй. Ты — слову создатель, и с тебя и спрос.
Вадим потупился и не отвечал. Но я видел, скажу вам достоверно, что на щеках его катались желвы, а пальцы с такой силой схватились за лавку, что побелели. И я подумал, что будь в его руках в сей миг меч, то была бы беда.
— Почему славил меня мало? — спросил князь.
— Славил тебя столько, сколько тебе надлежит, князь.
— А порицать как посмел?
— За храбрость славил, за беду порицал. Храбрость воину надобна, правителю — разум.
— Добро, — усмехнулся князь. — Добро! Хорошо же я сотворил, что в Чернигове тебе жить указал и никуда не пускал. Чтоб далее яд твой не разливался.
— Князь, — сказал Вадим, — что не пускал меня, твоя воля. Но в дикое поле хоть раз отпусти.
— Жену половецкую привезти?
— Так. Жену. Как из поля домой бежали, сын твой половчанку свою с собой взял. А я, ты знаешь, не смог. Только после я выкуп за себя отослал и теперь без опаски ехать могу.
— А порукой кто, что вернешься?
— Не пустишь, значит?
— Нет, Вадим, не пущу. И сидеть тебе в Чернигове век.
— Смотри, князь. Хочешь тем песню удержать? Так не удержишь! Будут ее знать. Будут! Все!
— Смотри и ты, Вадим. Может, и не врешь ты. Может, и будут песню твою знать. Не ведаю. А за одно поручусь тебе крепко: никто не будет знать, кто ее слагатель. Прикажу по всем монастырям имя твое истребить. На всех списках, на всех хартиях и впредь пусть истребляют! Никто про тебя не узнает!
Вадим при этих словах страшно побледнел. Он привстал, тяжело дыша. Скажу прямо, опасался я, что может он броситься на князя. И князь, видимо, подумал о том же…
Хлопнув опять в ладоши, он крикнул:
— Стража! Взять его! Раньше ему безвыездно велено было жить в городе нашем, в Чернигове, а ходить было вольно. Теперь посадить злоязыкого в яму. И быть ему там вечно!
IV
— А что же Анат? — любопытствуя, спросил Готлиб Шталль, суконщик. — Что же та куманская наездница, прекрасная лицом, о которой вы сказали нам, будто она еще появится в вашем рассказе?
— Она появилась. О да, она появилась! — воскликнул с волнением Мартин Пфайль, осушая при этом кубок. — Она появилась, говорю вам, в самом городе Чернигове и не далее как спустя неделю после того достопамятного пира в княжеском дворце.
Была ночь, когда вдруг услышали мы на своем дворе частый звон колоколов и крики. Мы пробудились и, беспокоясь, вышли из дома, дабы взглянуть, что происходит.
Выйдя, увидели в отдалении зарево. Горела, как оказалось, сторожевая башня, составлявшая часть городской стены. Слышались шум, конский топот и лязг оружия в той стороне, где находились княжеский дворец и земляная тюрьма, в которой содержались узники.
Мы опасались покинуть подворье, где находилась кладь наша с припасами и товарами. Но толмач, Иоганн Рыжий, о котором я упоминал уже вам, терзаемый любопытством, смело отправился в сторону ночного пожара и непонятного побоища.
Все упомянутое продолжалось, впрочем, весьма недолго. Пожалуй, час спустя и крики и шум стали стихать, сменившись гулким, частым топотом множества лошадиных копыт. Однако и топот сей, удаляясь, затих вскоре, и лишь башня, зажженная вначале, светилась, догорая, до самого рассвета.
Тогда же, на рассвете, явился наконец и толмач наш и поведал то, что видел.
Оказывается, были мы в ту ночь свидетелями дерзкого нападения небольшого, но хорошо вооруженного отряда куманов. Это потом узнали, что было их немного, вначале же удалось им ввести черниговцев в заблуждение и навести страх, пугая стражу мнимо большой силой.
Зажженная огненными стрелами башня отвлекла внимание черниговских воинов. Между тем куманы сумели хитростью добиться того, что были открыты поблизости ворота в городской стене. Всадники куманские ворвались в город. Однако на этот раз они, против обыкновения, пренебрегая добычей, скрытой во дворцах, домах и храмах, устремились на полном скаку к земляной тюрьме. Предводительствовал, видно, ими некто, хорошо знавший путь, отчего достигли они того места весьма быстро и после короткой схватки овладели тюрьмою. Похищен был, однако, ими всего один узник, а именно Вадим, которого пение слышали мы в княжеском дворце.
Добившись своего, куманы тут же повернули обратно. Столь же быстро достигли они городских ворот, охранявшихся частью их отряда, и, вырвавшись на волю, мгновенно растаяли в ночи.
Рассказывая мне все это, Иоганн Рыжий волновался и смотрел на меня странно. Я спросил, отчего это и что с ним.
— Знает ли господин, кого я увидел, выглянув из-за частокола, когда мимо по улице пронеслись к воротам на полном скаку куманы? — спросил в ответ он сам.
— Нет, Иоганн, — сказал я. — Я не знаю, кого ты там увидел. И не знаю, мог ли ты что-нибудь толком увидеть в этой тьме. Потому что ночь густа и…
— О да, господин, — перебил меня толмач Иоганн весьма невежливо, но проступок сей можно было ему простить, если вспомнить о волнении, коим был он охвачен, — о да, господин, осенняя ночь густа, но я смог рассмотреть толком, ибо горевшая башня пылала вблизи так ярко, что в округе было светло, как днем. Я увидел ту самую женщину, а именно несравненную Анат, которую видели мы с вами давеча летом в стане куманском у Дона! И да будет еще вам известно, господин, под ней был тот самый, черный как смоль, жеребец, что и тогда, и еще скакал с ней рядом рус Вадим, коего пение слышали мы с вами в палатах у князя! Окружали их куманские воины, и все они неслись как ветер, на полном скаку, и через миг их не стало, словно были они лишь видениями… И тогда я стал бродить вокруг и расспрашивать разных жителей и воинов, что тут было…
V
…Снег на дворе перестал идти, и из окон на нашу трапезу смотрела лишь поздняя ночь. Ни ветра ни метели уже не было.
В глубоком молчании выслушали все мы окончание рассказа дорогого нашего хозяина, почтенного Мартина Пфайля. И долго еще, после того как он умолк, царила за столом тишина, ибо каждый полон был еще образами того, о чем только что услышал.
— А что князь тот Игорь, — спросил Генрих Циммерман, — он и в самом деле ходил с войском в степи?
— О да, — ответил Мартин. — Такое было. Хотя князь Игорь родился в упомянутом мною городе Чернигове, он в свое время княжил в другом городе, а именно в Новгороде. Этот город лежит на севере и потому называется Северским. Из этого Новгород-Северского и был сделан поход на куманов. Он был плохо подготовлен, этот поход, и окончился неудачей. Сам князь Игорь и сын его попали со многими воинами в руки к кочевникам. Вернувшись из плена, Игорь еще малое время был князем в Новгороде, а потом опять стал владетелем Чернигова.