В темноте уж затрубили сбор. Подошли кухни. Разжигали костры. Валились к ним полумертвые от усталости. Кашевары раздавали еду. Кто брал, а кто уж не мог — засыпал, едва коснувшись земли.
Левенгаупт еле убрался с остатками своего войска за реку. Мост был захвачен русскими. Почти весь обоз попал к ним в руки, а которые телеги не попали, так утонули.
Будет ли швед еще назавтра биться или побежит, живот спасая? Весь русский лагерь в лесу и на полянах был настороже, и приказано было готовиться наутро к новой баталии.
Он сидел прислонившись к стволу дерева, держа в руках миску с кашей и смотрел в огонь костра. И дальше тоже в разных концах горели огни, и был тихий солдатский гомон. Дождь то начинал сеяться с неба, шелестеть по земле, по листьям, то переставал.
Когда он шведа с косицей штыком ударил, тот тогда в себя воздух ртом потянул и будто задохнулся и замер, глаза выпучил. А потом кашлянул со всхлипом, и изо рта, из носа у него хлынула кровь. А когда он штык из груди его выдернул, то из груди тоже током, толчками стало выплескиваться… Швед повалился и закричал. Все то произошло за миг. Смотреть было некогда. Выставив ружье штыком вперед, он побежал дальше, и опять колол, и кричал, и прикладом бил. И будто обеспамятел. И теперь сидел, и все опять и опять приходило на ум: швед, и стеклянные голубые его глаза, и кровь, не то красная, не то черная.
Зачерпнул ложкой кашу, положил в рот. Пожевал. Костер притухал. Груда жара осталась на месте пылавших поленьев. Поверх перебегали синие огоньки.
Подошел высокий солдат, сбросил в костер беремя хворосту. Повалил дым. Солдат постоял, растопырив руки, сел, сказал из-за дыма:
— Мы вот тут в лесу шведа гоняем, а заступный за народ казак Булавин Дон поднял, правду ищет.
Сбоку переобувался молодой солдат. Поднял от портянки голову, спросил:
— А ты откуда знаешь?
— Я не знаю, я слышал.
Из-за ствола дерева высунулся еще один, с трубкой в зубах. Взял головню, поднес к трубке, затянулся. Огонь осветил его снизу, блеснули глаза:
— И быть заступному казаку Булавину на Москве в цепях, — засмеялся хрипло. — Петр-то Алексеевич на правду поболе востер, двадцать лет ищет. На то патриархи его помазали.
— Они, конечно, помазали, — молодой солдат усмехнулся, — да сами на лебяжьих перинах спят, телеса нежат. А Петр Алексеевич — попону наземь, в плащик офицерский завернулся, камень под голову — и знай под кустиком носом посвистывает.
Солдат из-за дыма закашлялся, спросил:
— А ты откуда знаешь?
Молодой засмеялся тихо:
— Я не знаю, я видел… И ты можешь. Поди сейчас, погляди. На голой земле царь спит. А стражи — всего один солдат. И тот сидит, носом клюет.
…Он и кашу свою жевать перестал при этих словах, замер. Чудно все оказывалось, тихо. Медленно сквозь хворост пробирался огонь, медленно потрескивал, набирал силу. И дождик словно задремал, и лес, а с ними и ночь.
Он отложил миску, поднялся. Показалось — тоже во сне. Волоча ружье, медленно пошел за деревья. Так все и поняли — нужду справлять. Никто слова не сказал. Зато он помнил хорошо, что царь спит на земле завернувшись в плащ, и стражи возле него — всего один солдат.
XI
Его окликали часовые раза два, пока он брел от костра к костру по лагерю, но, разглядев, что свой, пропускали. Еще днем он заметил, где был царь, и шел в ту сторону. Под конец увидел на опушке дуб и у того дуба царский штандарт, воткнутый древком в землю.
У костра храпели солдаты. Один сидел обняв ружье, смотрел в огонь. К этому он подошел уже не спотыкаясь, а как следует, бодро, хоть немного и вразвалку. Сел рядом, кашлянул:
— Стережешь? — спросил строго.
— Стерегу, — тот глянул на него сонно и опять уставился в огонь. — Умаялся. Другой уж день бьемся. Неужто еще и третий придется? — голова его склонилась, руки скользнули вниз по стволу ружья. Послышался тихий храп.
Он оглянулся. Справа возле костра на попоне, закутавшись в плащ, спал солдат громадного роста. Он понял — царь.
Храп вдруг прекратился. Часовой поднял голову, чмокнул губами, открыл глаза.
— А ты кто? — спросил.
— Генерала Боура гренадер.
— Боура мы знаем. А ты чего здесь?
— Брожу. Чего-то скучно мне. Шведов поколол давеча немало.
— Вспоминаются?
— Да. Все мальчишка в глаза лезет. Кровь из него льется, а глаза стеклянные. Стонет и стонет.
— Спать не дает?
— Не дает. Все льется из него и льется…
— Ничего. На вот, хлебни.
— Водка?
— Она. Царская.
Солдат достал баклагу. Он вынул затычку, приложился.
— Ты посиди, я хворосту принесу, — солдат встал, пошел куда-то в сторону.
Он остался один. Дождь шелестел тише. Костер светил тускло красным жаром. Длинный, что спал на попоне, был еле виден. Ночь навалилась медведицей.
Он сидел не шевелясь. Потом медленно потянул из-за голенища нож. В красных угольях костра лилась кровь, и была она не черная, как тогда, но алая. Вертелись тележные колеса — везли еще живых стрельцов Лариона Шелудяка, Ивана Волка, Семена Куклу и иных. И они кивали ему, протягивали руки, улыбались. Софья Алексеевна изгибалась жарким розовым телом, и крест блестел у нее меж грудей…
Он встал, легко подошел к спящему, опустился на колени, отвернул плащ, ища шею, занес нож…
— Господи, прости и помилуй… — шепнул про себя.
В костре треснуло, вырвался сноп искр. Человек повернулся во сне. В красном блике вырезалось на попоне молодое лицо. Ему показалось, что это мальчишка-швед, заколотый давеча.
Он встал, дико оглянулся. Все было сонно. Костер опять притух. Он шагнул, споткнулся. Наклонился, пошарил. Оказалось — ружье, тут же — нога. Возле — солдатская шляпа. Присмотрелся — рядами, рукой подать друг до друга, — вповалку спали солдаты.
Он пошел, впиваясь в лица, подымая шляпы, отворачивая плащи. Все было не то. Он выпрямился. Его трясло, пот катился по лбу, заливал глаза. С души воротило так, что хоть впору было блевать. Неужто кат он?
— Ты чего?
Он обернулся, увидел солдата. Тот накладывал в костер толстые ветки. Поднялся, взглянул хмуро.
— Ты чего, говорю?
— Ничего…
Солдат подошел, увидел нож.
— Спрячь. Сдурел? Смотри, кого-нибудь ненароком… Из-за своего шведа…
— А как узнаешь?
— Молчи. Коли блажь или жаль кого — выпей.
Он бледно улыбнулся, помотал головой.
— Кто таков?
От этих слов, сказанных позади резко, густым голосом, у него по коже мурашки пошли.
Обернулся, как заяц, и увидел — кутаясь в плащ, простоволосый, в рассыпанных кудрях, подходил не спеша царь. Лицо было устало, помято со сна. Царь зевал, ежился от ночной сырости, встряхивал головой. И кудри на ней были юные…
— Кто таков? — поглядел прищурившись на костер, перевел блестящие глаза на него. У него и язык отнялся, да солдат выручил.
— Отряда генерала Боура гренадер, ваше величество…
— Почему здесь?
— Шведов давеча многих поколол, ваше величество, ходит смутный, тычется.
— Это бывает, — царь задумчиво поглядел ему в лицо, опустил глаза, увидел в руках нож. — А это зачем?
— А может, еще кого надо? — медленно проговорил он.
— Кого ж?
— Не знаю.
— Может, меня? — странно сказал Петр, усмехнулся, подошел ближе, распахнул кафтан. — Где же твой нож? Посмотрю, каково у тебя сердце на меня, солдат. — Дернул шеей, по лицу прошла судорога. — Как я за вас, а вы на меня…
— Нет, — он покачал головой. — Теперь нет.
— Отчего ж?
— Не могу, — сбивчиво бормотал он, глядя Петру в глаза. — А я не судья. Не знаю. Ты шведу на Москву путь заградил. Разгром им учинил, хоть лучшие вояки были. Теперь мы будем. От тебя. Куда-то ведешь… Значит, знаешь.
Изо всей силы он швырнул нож в сторону, в чащу леса. Потом обтер руки, сделал Петру ружьем «на караул» и, прямой, высокий, зашагал прочь.
На следующий день, когда шли уже только малые стычки с побежавшими шведами, ему выбило осколком глаз. После госпиталя тут же был он списан в инвалидную команду.