В отличие от «Фантазии», басни были встречены и знатоками, и публикой на ура. Так, близкий к «Современнику» критик А. В. Дружинин уделил им большое место в одном из своих «Писем Иногороднего подписчика о русской журналистике». Приведем этот обширный фрагмент тогдашней критической мысли[161]. Он весьма колоритен, от него веет временем, и потому он достоин своего места в нашем жизнеописании Козьмы Пруткова.
«Чем редакция несказанно угодила своему Иногороднему Подписчику (то есть Дружинину. — А. С.), так это тремя баснями, помещенными в „Смеси“ и принадлежащими писателю, еще незнакомому нашей публике. Басен этих нет возможности прочитать, не выронив книги из рук, не предавшись самой необузданной веселости и не сделавши несколько энергических возгласов. Это верх лукавой наивности, милой пошлости, „эбурифантности (ошеломительности, фр. — А. С.) и дезопилянтной (голой, фр. — А. С.) веселости“, как сказал бы я, если б желал подражать некоторым из моих литературных приятелей. Я выпишу вам вторую из басенок, и если вы сейчас же не расхохочетесь, то вам останется только подойти к Неве и броситься в ее синие волны: для вас все кончено в этой жизни. Вот эта басня, она мне врезалась в память; еще прошлую ночь, проснувшись в четыре часа и вспомнив ее от слова до слова, я предался гомерическому хохоту, испортил свой сон и провалялся в постели до десяти часов утра».
КОНДУКТОР И ТАРАНТУЛ
В горах Гишпании, тяжелый экипаж
<…>
Но знаете ли, почему басня «Кондуктор и тарантул» мне еще нравится. По поводу этого маленького стихотворения я успел уже состроить предположение весьма длинное и затейливое, обдумать план, исполнение которого меня прямо приведет к воротам храма славы. Мне хочется занять место вакантное в русской литературе, — место знаменитого русского критика, — слава лорда Джеффри давно уже не дает мне спать, лавры Маколея усыпают мое ложе тернием. Что за великолепная метафора! Лавры усыпают мое ложе тернием, право, она стоит знаменитого произведения с мыслящей физиономией, в котором, однако же, автор не сказал от себя ни одной мысли! <…> Я замечаю, что мой слог довольно хорош для критики, мысли мои давно привыкли витать вне места и времени; немецкий язык знаком мне очень мало, этот тяжелый, бесполезный язык! Я знаю несколько фраз из одной немецкой эстетики, переделанной французом и изданной в Брюсселе, чего же более; отчего же мне не быть критиком? Я даже приискал себе салон, преисполненный старыми девами и дамами, упивающимися Жоржем Сандом, я даже стал верить в художественность, создал даже одно недурное и новое слово «типичность» и готовлюсь в январе месяце подарить русскую публику длинною статьею по поводу басни «Кондуктор и тарантул».
В статье этой найдется все нужное для порядочного человека, начиная от хрий, дилемм и эпихерем[162], до городской почты с записочками моим противникам, до приступа, аргумента и отступления; впрочем, нет, отступления не будет, я не привык отступать, передо мною все должно отступать, уступать, отступаться и рассыпаться. Сначала я разделю всех писателей и читателей на два класса: «филистеро-индифферентистов» и «учено-истинно-любов», каждый класс будет описан подробно, с историческими фактами, страницами, выкраденными из старых критиков, и даже лирическими отступлениями. Затем перейду я к самой басне и примусь доказывать, что произведения более художественного и типообильного не было и не будет в русской словесности.
Взгляните, скажу я читателям и в особенности тем ученым леди, которые без меня не решаются судить ни об одной строке, ими прочитанной, взгляните, скажу я, как могучая творческая фантазия, замкнувшись в саму себя, опираясь на свою собственную мощь, из простой повседневной жизни воссоздает нечто целое, стройное, оконченное, обильное мыслью, верное действительности. Басня открывается великолепною картиной природы во вкусе Сальватора-Розы или тех испанских живописцев, в которых иногда бывают клочки пейзажей.
В горах Гишпании тяжелый экипаж…
Видите ли вы перед собою эту каменистую, неровную дорогу, — равнину и возвышенности, обожженные полдневным солнцем, дальний, голубой силуэт гор на горизонте, и посреди всей этой сцены, достойной кисти великого художника, старый тяжелый экипаже массивными колесами, мулами, украшенными ленточками, аррьеросами, с карабином за плечом и зорким взглядом во все стороны. Фантазия поэта перенесла вас далеко от родины, в край Сервантеса и Кальдерона, в край энергического Аларсона и Рибейры, при воспоминании о чьих картинах перед вами будто блестят черные неумолимые глаза и истощенные лица, вами виденные на его вдохновенных портретах.
Мастерским взмахом пера обрисовав перед вами местность, поэт переходит к труду, еще возвышеннейшему; он выказал нам свою художественность и уже обращается к типичности; он родит нам типы, он окружает нас типами, живыми характерами, людьми истинными и существующими. Гишпанка, которая «немедленно заснула», не принадлежит ли к созданиям, так сказать, ударяющим нас в глаза, созданиям, которые мечутся перед нашим оком как живые, созданиям, будто когда-то нами встреченным? Это тип южной женщины, в ней так много беззаботности, юности и той morbidezza[163], которая так красит южных женщин. Она заснула, беспечное дитя! Она заснула посреди опасностей, как будто бы они до нее не касались, как будто бы пустынная дорога не была населена бандитами, окружена горами и пропастями. Она заснула, юная гишпанка, заснула сама того не зная, как засыпают женщины на юге, а женщины на юге, всякий про то знает, не то, что северные красавицы. И как хороша она в своем сне, эта гишпанская женщина! Вдохновенный писатель, полный творчества, обрисовал ее несколькими словами, и нечего прибавить к его животрепещущему описанию.
Другое дело муж гишпанки. Тут уж автор глядит на действительность не грациозную, но жалкую, смело хватает ее, борется с нею, и, пособляемый своим юмором, остается победителем. Как жалок и комически-страшен этот малодушный супруг, восклицающий при виде тарантула: «Кондуктор, стой!.. Ах, Боже мой!» У него, видите ли, не достает духа самому умертвить вредное насекомое, и он призывает на помощь лицо постороннее! Но не торопитесь осуждать гишпанца: частицы его характера гнездятся в каждом из нас, стоит только устремить мысленное око в глубь души нашей, подобной спирали между двумя зеркалами — так полна она сокровенных изгибов. Кто из нас, по-видимому, готовый умереть за любимую женщину, не чувствовал в себе припадков малодушия и слабости, чуть приходило время отстаивать всей грудью эту женщину, защищать ее от клеветы или жизненной прозы?.. Да, читатели, кто из нас не вскрикивал при виде тарантула? (c’est du sublime, са!)[164]. Но пойдем далее. Горизонт расширяется все более и более, драма выходит сложнее. Мы только вскользь упоминаем об интересе положения, о том чувстве, которое сжимает сердце читателя, пока тарантул пробирается к беспечному дитяти юга, — это эффект сильный, но который даже по плечу писателям вроде Александра Дюма, Поль-де-Кока и Бальзака. Истинному художнику[165] не следовало бы браться за подобные эффекты, но автор басни выкупает свой легкий промах новым типом, превосходящим оба первые. Мы говорим о кондукторе, сухом и чреватом бесполезными поговорками, об этом мещанском типе из породы Жеронтов. Как он прижимист и готов на зло, с каким наслаждением умерщвляет он бедного тарантула и еще прибавляет к злому делу иронию, от которой холод прохватывает читателя и волоса его начинают медленно подниматься кверху! «Денег ты за место не платил», — говорит кондуктор и убивает тарантула, сперва выгнав его веником и натешившись муками своей жертвы… Вот могучее создание фантазии. Чтоб приискать ему нечто равное, придется обратиться к Шекспиру…