Теперь болезнь добралась до его глотки. Держит за горло, сушит нутро, дает по яйцам. Он чувствует… нет, не так, в нем все бурлит, кружится голова, мерзко щемит в животе. Смесь кипящего гнева, ревности и унижения, с примесью бешеной энергии и жажды деятельности. Где? Когда? Кто? Кто сделал фото? Кто, как явствует из записки, передал фотографию Нику и уничтожил негатив?
Внизу, в его кабинете, звонит телефон. Но Глин сейчас в таком напряженном состоянии, столь поглощен расследованием, что немедленно вскакивает на ноги, бежит вниз по лестнице, хватает трубку и отрезает.
— Я сейчас занят. Извините.
У меня нет для вас времени потому, что я только что узнал: у женщины, которая была моей женой, случился роман с мужем ее сестры, когда — сам еще пока не знаю. Выходит, я болван и рогоносец. И прошлого, которое я помнил, больше нет. И вы, конечно, примете во внимание тот факт, что в обозримом будущем все мое время будет занято только этим.
Телефон перестает звонить. Ах да, работает автоответчик.
Глин снова поднимается по лестнице. Садится на верхнюю ступеньку, держа в одной руке фотографию, а в другой — записку, и поочередно рассматривает. Теперь Кэт повсюду на площадке, на ступеньках, ею заполнен весь большой шкаф; множество разных Кэт, разных лет и из разных мест, — и, кажется, все они говорят одновременно. Вот она сворачивается калачиком в постели, рядом с ним, болтает о каком-то фильме, который посмотрела накануне. Вот заглядывает в дверь его кабинета, лучезарно улыбается и предлагает кофе. Вот сбегает впереди него по склону холма в Камберленде — маленькая фигурка в ярко-красной куртке.
В его голове роятся вопросы. Когда, где, кто? И — кто еще? Кто еще об этом знал? Знала ли Элейн? А может, она сама потворствовала этому? А может, об этом знали все? И только он один, как дурак, был не в курсе? Может, все это время он не замечал ни снисходительных взглядов, ни шушуканья за спиной?
И для кого она нацарапала карандашом на конверте «Не открывать. Уничтожить»?
Для себя?
Для меня?
Неужели все — часть хитроумного плана? До этого самого момента? Она собиралась появиться из шкафа с бумагами и повергнуть его в такое возбуждение?
Да нет, дело не в этом. Потому что Кэт была не из таких. Кэт никогда ничего не планировала. Кэт никогда не загадывала дальше чем на завтра. Кэт хваталась за каждый новый день, а когда день кончался, безжалостно выбрасывала его из памяти.
Скорее всего, она попросту наткнулась на эту папку, в которую когда-то засунула всякие бумаги. Начала рассматривать содержимое — может, что-нибудь искала — и нашла конверт. Достала оттуда фотографию и записку, сказала «Н-да», нацарапала на конверте предупреждение и сунула все обратно.
Но почему она просто не уничтожила фотографию?
Потому что могла захотеть взглянуть на нее еще раз. Потому что она что-то значила для нее. Кое-что? Много? Все?
Эта папка стала своего рода сейфом, где она хранила важные вещи — из рациональных соображений, ради удобства или… из сентиментальности.
Но отчего не разделить? Не завести отдельные папки: в одной документы, в другой — личные письма и фотографии.
Да оттого, что Кэт никогда не умела продумывать, планировать, просчитывать. Она просто положила все это в одну папку — все эти бумаги ей были нужны, — или она хотела их сохранить. А надпись на клапане — наверное, когда она рылась в папке, зазвонил телефон. Она быстренько спрятала все обратно, но вдруг ей пришла в голову мысль. Тогда Кэт вытащила конверт, нацарапала на нем пару слов, сунула папку в ящик стола, в шкаф — словом, туда, где держала ее все это время, и забыла. Сняла трубку и прокричала: «О, привет! Как я рада тебя слышать, здорово, что звонишь, я как раз собиралась… Слушай, что ты сегодня делаешь? А то мне вдруг так захотелось съездить в…» — и снова куда-то бежала, где-то пропадала, и так — тысячу раз.
Но ведь когда она писала эти слова, когда думала о том, что написать, может быть, подсознательно она имела в виду кого-то еще, кто, роясь в ее вещах, найдет конверт и вскроет его.
Меня.
И предупредила: не открывай.
Что же она, думает, я повинуюсь? Или же наоборот, ухмыльнувшись уголком рта, слегка поведя плечиком или выкатив глаза, станет ждать, что непременно открою?
Сам виноват, думает она. Говорила же — не открывай!
И все — в несколько секунд. Пока звонит телефон. Пока берет карандаш.
К этому времени Глин просидел на лестнице так долго, что у него заболела спина. Он встает и возвращается к шкафу. Подобрав с пола папки, он складывает их в стопочку на подоконнике. Папку Кэт вместе с конвертом кладет тут же поодаль. И принимается рыться в освободившемся пространстве шкафа, забитом различными бумагами, среди которых и в самом деле оказываются какие-то гранки.
Потрясение и гнев уступили место всепоглощающей целеустремленности. Он знает, что собирается делать, но всему свое время. Он все еще прокручивает в голове увиденное и строит гипотезы, но в то же время не отходит от намеченного на этот день — день, который пошел кувырком, — плана. Надо найти чертовы гранки.
И вновь Глин принимается рыться в наносах последних тридцати пяти лет.
Бумаги, кипы бумаг. Целые леса полегли ради него. Дуб, ясень, терновник падали, подрубленные, на землю, дабы он мог продолжать свою научную карьеру. Нет, берите выше — скандинавская сосна. Возбужденный мозг запросто может думать о более возвышенных вещах. Мысли текут параллельно одна другой, одни отгоняют другие. Он снова вспоминает о фотографии: когда? кто? Натыкается на коробку со слайдами, вспоминает о лекции, которую должен прочесть, вытаскивает слайды из коробки. Где была сделана фотография? Где они стояли вдвоем? Он водворяет папки на место и приступает к следующей полке. Вырезки из газет; наполненные доверху коробки — еще один загубленный лес. Ему даже чудятся топоры — нет, не топоры, наверное, сейчас это делается бензопилой. На заднем плане фотографии — тоже какие-то деревья. Какие? Может, это улика, позже надо будет проверить.
Он достает одну из коробок, открывает. Заметки — целая кипа написанных от руки в библиотеке заметок с тех времен, когда копировальной техники еще не было. Работа. Его собственный кропотливый труд. Бог знает, сколько сотен тысяч часов работы собрано в этом шкафу — работы его и других. Его же ремесло, в свою очередь, отображение труда несметного числа давно умерших людей. «Ландшафтный историк занимается поиском вещественных доказательств ежедневного труда поколений безымянных людей. Безликие люди делали свое дело час за часом, год за годом мучились от жары, замерзали, голодали; у них болели руки и ноги. Они копали, орудовали граблями, таскали тяжести. Перевозили грузы. Обрубали ветви с поваленных деревьев, обстругивали доски. Нагружали, складывали в стога и скирды, сооружали строения. Пасли скот, ухаживали за скотом, резали скот. Рубили деревья, тесали камень. Превращали дерево и камень в дома, сараи, церкви и соборы. Возводили сооружения из стекла и бетона. И все это делали суетливые люди, гонимые безжалостным инстинктом. Это он заставлял их добывать пищу, он помогал дожить до завтра. Дожить, чтобы увидеть солнце и дождь, почувствовать ветер, плотно пообедать, урвать несколько часов на сон и, проснувшись, встретить новый день».
Когда я это написал? — удивляется он. Неплохо, а? Кажется, он припоминает, как говорил это на камеру, когда в первый раз снимался в документальном сериале. Незабываемое чувство. Да, было времечко. Вокруг сновали добродушные и внимательные участники съемочной группы: хорошенькие, модно одетые девушки с планшет-блокнотами, режиссер, операторы, ассистенты и постановщики звука, — и посреди этой кутерьмы он сам. Он рассказывал что-то, стоя на склоне холма или посреди собора, и понимал, что получает истинное удовольствие. После выхода сериала Глина стали узнавать на улице: он до сих пор вспоминает, как оборачивались на него на железнодорожном вокзале или украдкой рассматривали его на улицах. Ехидные взгляды коллег — впрочем, на них он плевать хотел. По-видимому, они просто завидовали. О, то были совершенно сумасшедшие, но такие счастливые дни.