Считать ли узаконенный союз новой страницей жизни? Нет, с Габриэль (теперь она для всех Александрина) остается все по-старому, да и в остальном жизнь изменилась мало. Правда, на страницах «Сьекль» печатается «Карьера Ругонов». Ох, и пришлось же потрудиться в мае! Но работал не зря. Очень кстати появится этот роман, обличающий первые дни империи. Грозной тенью над всеми событиями встанет там народное восстание. Читатель почувствует этот намек, а если хотите — призыв. Время говорить иносказательно об империи прошло. Ее надо бить прямо в лоб, не оставляя сомнений, куда направлен удар. Так он и поступил в середине мая, когда опубликовал в газете «Ла Клош» памфлет «Его сельское величество». В памфлете ему хорошо удалось передать интонации тех наивных крестьян, которые долгое время были надежной опорой империи. Они пишут письмо Наполеону, узнав о растущем недовольстве его правлением. Как там сказано, в этом письме?
«Так вот, значит, мы стали советоваться и перво-наперво решили, что негоже вам оставаться в Париже ни единого дня. Раз эти господа хорошие и знать вас не хотят, так плюньте на них, да и все тут. Недостойны они такого императора». Крестьяне из местечка Фуйи-лез-Уа решили навсегда поселить в своей деревушке незадачливого Бадинге. Однако дело чуть не расстроилось из-за денег. Оказалось, что его величеству следует выплачивать ренту. Долго чесали затылки крестьяне, прежде чем раскошелиться. Да, уж очень соблазнительно наставить нос соседним деревням — Соттенвилю и Сермезу. На том и порешили: быть его сельскому величеству в Фуйи-лез-Уа.
Особенно удалась ему вторая половина памфлета, где крестьяне рисуют Наполеону прелести сельской жизни: «Вы будете спать допоздна… А тем временем, развлечения ради, достойная супруга ваша выгонит в поле беленького барашка, курчавого, как пудель… И его высочеству, вашему сыну, поверьте, скучать не придется… Пожалуйста, развлекаться со всей семьей. Можете удить рыбу, ловить бабочек, а не то вскапывать землю или сбивать орехи шестом… Наконец-то вы отдохнете. А то, говорят, вас порой донимают кошмары… Все мерещатся расстрелы да реки крови. Деревенский воздух быстрехонько излечит вас». Зло заканчивается памфлет, а надо было бы еще злее. Любить так любить, ненавидеть так ненавидеть. Месяц назад он так и написал Дюре, автору статьи о салоне. «Сказать хорошо о тех, кого любишь, недостаточно. Надо говорить зло о тех, кого ненавидишь». Молчать нельзя! В мире происходит что-то неладное. В воздухе пахнет войной. Во Франции воспрянула духом военщина. Газеты трубят о том, что равновесие сил в Европе нарушено, что война неизбежна, необходима. Пишет об этом тот, кто сам не воевал, кто не знает всех ужасов войны. В детстве Золя тоже любовался шествием войск, кирасирами. Но он видел их не только на парадном марше, но и возвращающихся с поля брани, без оркестра, в рваных мундирах, перевязанных, искалеченных. Этим еще повезло, они вернулись на родину, а сколько осталось лежать в Италии, России… Что ж, может быть, статья о войне, она так и называется «Война», охладит горячие головы? Всем сердцем писал он эти строки.
«Будь проклята ты, война, обрекающая Францию на слезы. Что знал я о тебе, кроме шума проводов и слез возвращения, но и этого довольно, чтобы тебя возненавидеть… Неужели это правда, что нас вновь толкают на бойню? И неужели народы Севера и Юга не поднимутся и не скажут: «Нет, мы не будем больше сражаться, — семейные ссоры королей — отныне не наше дело: а чтобы у них не было больше войска, мы расформируем все войска, и, чтобы они больше никогда не препирались из-за тронов, мы сожжем все троны».
В саду появилась Габриэль. Она жмурится на солнце, которое ее ослепило после хлопот в павильоне. Она улыбается Эмилю, но в глазах угадывается тревога.
— Только что приходил почтальон, он слышал у мэра, что война с Пруссией дело решенное. Что же теперь будет со всеми нами? — Габриэль протягивает мужу газету. Это «Ла Клош». В ней напечатана очередная статья Золя, осуждающая войну. Габриэль уже читала ее. Как здорово ее Эмиль расправляется с шовинизмом и шовинистами: «У шовиниста нет политических убеждений… Враги Франции кажутся ему трусишками, глупцами, чудовищами. Что же касается победы — тут нет сомнений. Никогда шовинист не бывал побежден». Молодец Эмиль! Да вот беда — статьи его мало чему помогают, и все идет своим чередом.
Золя развернул газетный лист. «Шовинист» напечатан, но перечитывать его лень. Только на последнем абзаце задерживается взгляд:
«Эх, несчастный народ, народ-шовинист, народ-ребенок, когда же поймешь ты, что честь Франции требует прежде всего, чтобы Франция была свободной?»
Теперь все мысли Золя прикованы к такому емкому и страшному слову — война. Ее, как видно, не избежать. Империя очертя голову бросается в бездну. Золя еще раз кидает взгляд на любимый розарий, но теперь он кажется ему бесполезным. Легко рассуждать о радости жизни, о мудрости бытия, когда пишешь романы. Куда труднее думать об этом перед лицом грозно надвигающейся на тебя катастрофы. Война! Этого он еще по-настоящему не узнал. Вот оно, зло, пока еще не побежденное человеком. Золя берет Габриэль за руку. Поедем! Сейчас, надо находиться в Париже, поближе к событиям.
Глава тринадцатая
С утра 19 июля 1870 года Золя бродил по Парижу. Он смотрел на толпы возбужденных людей, заполнивших улицы, и удивлялся человеческой глупости. Волнение, которое он еще вчера испытывал, улеглось. В нем проснулся историк, наблюдатель, неожиданно увидевший перед собой готовые страницы будущей книги. В истории империи открывалась новая глава. Золя не прочитал ее до конца, но всем своим существом чувствовал, что это уже эпилог.
Он проходил мимо биржи, подле которой толпились тысячи людей. Сегодняшний день делал многих богатыми, но еще большему числу сулил разорение. То, что творилось на бирже, имело прямое отношение к событиям войны. Золя это знал. Он отлично изучил мир биржевиков и спекулянтов, когда собирал материалы к роману «Добыча».
По бульварам по-прежнему двигалась вереница экипажей. Разодетые мужчины и женщины фланировали по центральным улицам. Можно было подумать, что справляется какой-то праздник. Внимательный глаз замечал, однако, непривычное возбуждение всей этой пестрой, разноликой массы. Оно достигало особого накала, когда по улицам проходили военные, а их сегодня особенно много. Вот в направлении вокзала Сен-Лазар прошел полк зуавов. Толпа устроила ему овацию. Золя отметил, что живой людской поток становился все шире и шире по пути от церкви Мадлен к площади Бастилии. Чувствовалось инстинктивное стремление людей собраться вместе. Неожиданно появилась кучка людей в фуражках и белых блузах. Они проталкивались вперед с криком, раздававшимся равномерно, как стук молотка по наковальне: «В Берлин! В Берлин! В Берлин!» Это шовинисты — те, о ком он недавно писал в «Ла Клош». Сегодня их день! Золя старается запомнить мельчайшие детали. Они ему еще пригодятся позднее. В сущности, это первая война в его жизни. Севастополь, Итальянская кампания казались чем-то далеким, почти неправдоподобным. Теперь же дыхание войны охватывало с головы до пят. Война была рядом, и никто не знал, что сулит она Франции, каждому французу в отдельности. Она надвигалась как нечто неотвратимое, страшное, независимое от чьей-либо воли. Золя смотрел на толпу, которая все росла и росла, и ему становилось жутко от мысли, что все эти люди, рвущиеся к бойне, толкают друг друга в бездонную пропасть.
Прошло несколько дней. Самые тревожные вести приходили с границы, где развернулись сражения. Пруссаки всерьез решили поставить Францию на колени. Их господство означало бы не только национальное унижение, но и потерю тех немногих «свобод», которые удалось вырвать у Луи Бонапарта.
Война ужасна, позор тем, кто ее развязал, но отечество в опасности, и это меняет дело. На днях Золя забрел на вокзал и познакомился с человеком в шинели, который не скрывал своих республиканских взглядов. Они разговорились, и тот сказал: «Спору нет, война — скверное дело. Быть ей или не быть, спрашивать надо бы у всей нации… Да вот беда — в опасности оказалась не шкура императора, а вся страна, села, где мы родились, мать и сестры родные, которые ждут каждого из нас».