Но Эмили не могла удержаться от слез.
— Не отрезайте их все, — взмолилась она. — Отрежьте только хорошую, большую челку. У многих девочек волосы коротко подстрижены спереди от самой макушки. Тогда я избавлюсь от половины моих волос, а остальные не отнимут слишком много силы.
— Никаких челок, — заявила тетя Элизабет. — Я тебе это сто раз говорила. Я собираюсь остричь всю твою голову. Потом ты меня еще за это поблагодаришь.
В ту минуту Эмили была отнюдь не благодарна.
— Моя единственная краса, — всхлипывала она, — волосы и ресницы. Скоро вы и мои ресницы захотите отрезать.
Тетя Элизабет действительно с недоверием посматривала на длинные, загнутые кверху ресницы Эмили, такие же, какие были у юной мачехи Элизабет и слишком не характерные для Марри, чтобы можно было отнестись к ним благосклонно, но на них она не покушалась. Волосы, однако, необходимо было отрезать, и она коротко и резко приказала Эмили не поднимать шума и ждать, пока она принесет ножницы.
Эмили ждала — с безнадежностью в душе. Она должна расстаться со своими прелестными волосами — волосами, которыми так гордился папа. Они, возможно, со временем отрастут — если тетя не будет стричь их постоянно, — но на это уйдут годы, а пока… каким пугалом она будет! Тети Лоры и кузена Джимми не было дома — никого, кто мог бы поддержать ее, так что беда казалась неотвратимой.
Тетя Элизабет вернулась с ножницами; они внушительно щелкнули, когда она раскрыла их, и этот щелчок, словно по волшебству, выпустил на волю что-то необычное в душе Эмили… какую-то странную грозную силу. Эмили медленно обернулась, взглянула в лицо тетки и почувствовала, что ее брови как-то непривычно сдвигаются… почувствовала, как из неведомых глубин ее существа вздымается неодолимая волна энергии.
— Тетя Элизабет, — сказала она, прямо глядя на свою пощелкивающую ножницами противницу, — мои волосы отрезаны не будут. И чтобы больше мы об этом не слышали.
И тут с тетей Элизабет произошло нечто совершенно удивительное. Она побледнела… опустила ножницы… в ужасе на один миг уставилась на преобразившегося, словно одержимого ребенка, стоявшего перед ней… а затем — впервые в жизни — трусливо повернулась и бегом… буквально бегом… бросилась в кухню.
— В чем дело, Элизабет? — воскликнула, входя в дом, Лора, вернувшаяся из летней кухни.
— Я видела… лицо отца… вместо ее лица, — задыхаясь и дрожа, отвечала Элизабет. — И она сказала: «Чтобы больше мы об этом не слышали»… именно так, как он всегда говорил… слово в слово.
Услышавшая ее Эмили подскочила к зеркалу буфета. У нее с самого начала, еще тогда, когда она говорила, было необычное чувство, словно вместо ее собственного лица у нее появилось чье-то чужое. Теперь оно постепенно исчезало… но Эмили удалось на миг увидеть то, что еще оставалось от него… и это был, как она полагала, «взгляд Марри». Неудивительно, что этот взгляд напугал тетю Элизабет… он напугал саму Эмили… она была рада, что он исчез. Содрогнувшись, она бросилась вверх по лестнице в свое убежище на чердаке и расплакалась, но почему-то была уверена, что ее волосы отрезаны не будут.
И они не были отрезаны. Тетя Элизабет никогда больше не упоминала о случившемся, и прошел не один день, прежде чем она снова начала докучать Эмили.
Довольно любопытно, что с того самого дня Эмили перестала горевать об утраченной подруге. История с приглашением вдруг представилась незначительным эпизодом. Казалось, будто все случилось так давно, что не осталось ничего, кроме обыкновенного, не окрашенного никакими чувствами, воспоминания. Вскоре Эмили обрела прежние аппетит и живость, снова начала писать письма папе и нашла, что жизнь так же хороша, как и прежде. Омрачало ее радость лишь смутное предчувствие, что тетя Элизабет вынашивает планы мести за поражение, которое потерпела в истории со стрижкой, и рано или поздно «расквитается».
«Расквиталась» тетя Элизабет на той же неделе. Эмили поручили сходить в магазин. День был знойный, в такие дни дома ей позволялось ходить босиком, но, чтобы выйти за ворота, она должна была непременно надеть чулки и ботинки. Эмили взбунтовалась: на улице слишком жарко… и слишком пыльно… и она не сможет пройти полмили в ботинках на пуговицах. Но тетя Элизабет осталась неумолима: никого из Марри не должны видеть босым за пределами Молодого Месяца… так что чулки и ботинки пришлось надеть. Но, едва выйдя за ворота, Эмили решительно села, сняла их, затолкнула в углубление в каменной изгороди и весело побежала по дороге босиком.
Она выполнила поручение и со спокойной совестью возвращалась домой. Как красив был мир… какой нежной голубизной сверкало громадное круглое озеро… как поражали своим золотым великолепием лютики на сочном лугу за рощей Надменного Джона! При виде их Эмили остановилась и сочинила стихотворение:
Веселый лютик золотой,
Ты мне давно знаком,
Везде приветствуешь меня
Улыбкой и кивком.
В лесу, в дорожной колее
И у ограды сада
Ты щеголяешь пышностью
Атласного наряда.
Что ж, пока неплохо. Но Эмили хотелось добавить еще одно четверостишие, которое как следует завершило бы стихотворение, а божественное вдохновение, казалось, исчезло. Она шагала домой в глубокой задумчивости и, добравшись до Молодого Месяца, уже смогла с приятным сознанием хорошо сделанного дела продекламировать вслух концовку:
Собой всегда украсить рад
Невзрачный уголок —
Вот чем ты вечно дорог мне,
Мой радостный цветок.
Эмили трепетала от гордости. Это было ее третье стихотворение, и, несомненно, самое лучшее. Никто не скажет, будто оно слишком белое. Нужно поскорее пойти на чердак и записать все три куплета на почтовом извещении. Но на лестнице ее встретила тетя Элизабет.
— Эмили, где твои чулки и ботинки?
Эмили упала с небес на землю. Удар от падения был весьма неприятным. Она совершенно забыла о чулках и ботинках.
— В изгороди у ворот, — прямо и откровенно ответила она.
— Ты ходила в магазин босиком?
— Да.
— Несмотря на то, что я тебе запретила?
Вопрос показался Эмили риторическим, и она на него не ответила. Но тетя Элизабет получила желанную возможность «расквитаться».
Глава 11
Илзи
Эмили заперли на ключ в комнате для гостей. Ей было сказано, что она должна оставаться там до вечера. Напрасно она умоляла не наказывать ее таким ужасным способом. Она попыталась изобразить «взгляд Марри», но оказалось, что его невозможно вызвать усилием воли — во всяком случае, ей это не удалось.
— Ох, не запирайте меня там, тетя Элизабет, — умоляла она. — Я знаю, что поступила нехорошо… но не оставляйте меня одну в этой ужасной комнате.
Но тетя Элизабет была неумолима, хотя и понимала, что с ее стороны жестоко запереть в мрачной комнате такого впечатлительного ребенка, как Эмили. Однако она считала, что, наказывая девочку, лишь выполняет свой долг. При этом она не сознавала и ни за что не поверила бы, что в действительности лишь дает выход своей собственной затаенной неприязни к Эмили после сокрушительного поражения и испуга, которые пережила в тот день, когда грозила отрезать ей волосы. Тетя Элизабет полагала, что причиной ее панического бегства в том случае стало неожиданное внешнее проявление семейного сходства в напряженный момент, и стыдилась проявленной слабости. Гордость Марри страдала от пережитого унижения, и это страдание перестало мучить тетю Элизабет лишь тогда, когда она повернула ключ в замке двери за побледневшей преступницей.
Эмили, выглядевшая в ту минуту очень маленькой, подавленной и одинокой, с глазами, полными такого страха, какого никогда не должно быть во взгляде ребенка, съежилась, прижавшись к двери комнаты. Так было легче: она могла хотя бы не воображать, что происходит у нее за спиной. А в такой большой и тускло освещенной комнате можно было вообразить невероятное количество кошмаров. Сами размеры комнаты и царящий в ней полумрак наполнили душу Эмили ужасом, бороться с которым ей оказалось не под силу. Сколько она себя помнила, ее всегда пугала возможность оказаться запертой где-нибудь в одиночестве и полутьме. Сумерек на открытом воздухе она не боялась, но этот полный таинственных теней мрак в четырех стенах превращал комнату для гостей в комнату ужасов.