— Добро пожаловать, сестра Норберта! С возвращением вас.
— Я всегда мечтала об этом, сестра Мэри Урбан, — отвечает мать.
Мы с матерью пытаемся держаться непринужденно, но в минуту разлуки эта попытка не может не быть тщетной. Трудно сказать, когда я полюбил мать, но это произошло. Понятия не имею, когда она полюбила меня, но знаю, что мне открылся бездонный источник ее любви. Теперь он всегда к моим услугам, и я могу обратиться к нему, как к теплому ручью, или к потоку расплавленной лавы, или к уединенному озеру. Любовь у нее непростая, с шипами, которые могут ранить в самые незащищенные места. Но кто сказал, что любовь и жизнь должны быть легкими и приятными, как пикник? Наша любовь связывает нас навек.
— Спасибо, что отвез меня, Лео. Это благородно с твоей стороны.
— Моя мать — старый стреляный воробей. И никто ей не указ.
— Ты позаботишься о монсеньоре?
— Каждый вечер буду читать ему на сон грядущий.
— Я знаю, ты страдаешь сейчас. Но прошу, не отворачивайся от церкви.
— Я взял небольшой отпуск. Надеюсь, он не продлится долго.
— Я не была рождена для материнства, — признается она. — Прости, что была плохой матерью.
— Лучше всех, которые у меня были, — заверяю я.
Она прижимается ко мне, а я обнимаю ее.
— Постарайся найти хорошую девушку, — шепчет мать. — Я так хочу, чтобы ты стал отцом.
— Можно ли монахине быть бабушкой? — спрашиваю я, через плечо матери глядя на сестру Мэри Урбан.
— Этой можно, — улыбается мать настоятельница.
Две монахини спускаются с лестницы, чтобы проводить мать в ее последнее жилище, где ей предстоит провести остаток жизни. Мы целуемся на прощание, и мать исчезает за темными дубовыми дверями. Я думаю об отце, он так же привез ее сюда и так же смотрел ей вслед много лет назад. Я думаю о совпадениях и опасностях, которыми чреваты циклы человеческой жизни. То обстоятельство, что мы провожаем мать в монастырь, означает конец определенного цикла в жизни двоих мужчин по фамилии Кинг. Оба мы разочаровывали ее, заставляли сильно страдать. Но в этой точке сходится конец с началом. Матери требуется убежище, где она сможет уберечься от бурь. Я отпускаю ее. Я провожаю ее в свободное плавание, перед ней открыт путь молитвы и смирения в пропитанном ладаном сумраке монастыря, и в конце его — возможно, решение загадки вечной тьмы.
Мэри Урбан тоже собирается уходить.
— Мать настоятельница! — окликаю я ее.
— Да, Лео?
— Может быть, монастырю что-нибудь нужно?
— Нам нужно все. Дай подумать, Лео. Ах да. Электролампочки. В данный момент нам особенно нужны лампочки.
На следующий день я подвожу к заднему крыльцу монастыря тысячу электрических лампочек и отмечаю на навигационном маршруте своей жизни начало нового цикла. Теперь я буду бдителен, буду внимательно следить за сменой циклов и странным влиянием, которое они оказывают на взаимоотношения людей.
Глава 31
Видеозаписи
Тревор достаточно окреп и по вечерам гуляет вместе со мной по улицам Чарлстона. После нашей первой прогулки по Брод-стрит Тревор возвращается домой задохнувшийся и уставший. Но с каждым днем мы увеличиваем расстояние. К концу лета мы уже можем дойти до конца Бэттери-стрит, повернуть на север и выйти к воротам Цитадели. Часто мы гуляем по улице, где произошла наша встреча, он проверяет почтовый ящик своего дома, а я — своего, нет ли писем для сестры Норберты. Мне больно видеть на доме Тревора вывеску «Продается» с телефонным номером его агента, Битси Тернер.
— Не сомневаюсь, что, родись Битси мужчиной, она стала бы геем, — говорит Тревор. — Абсолютно уверен, на сто процентов.
— Не возводи напраслину на Битси.
— По-моему, это делает ей честь. Ну, какие праздные слухи ходят по Святому городу? Расскажи мне самые грязные, мерзкие, смачные сплетни.
— Судью Лоусона застукали, когда он трахался с пуделем. Но этот слух я не могу использовать в своей колонке.
— Полагаю, это карликовый пудель, — задумчиво говорит Тревор. — Мне случалось видеть интимные части тела судьи.
— Каким образом, черт возьми, тебе случалось видеть интимные части тела судьи? — спрашиваю я, когда мы, повернув на Кэлхаун-стрит, проходим мимо больницы.
— В душевой яхт-клуба.
— Я даже не знал, что там есть душевая.
— А как же. Чем я там только не занимался! Мылся реже всего.
— Слышать не хочу об этом.
— Какой же ты закомплексованный, несвободный, зажатый. Настоящий католик, — печально качает головой Тревор.
— Ну и пусть, мне нравится быть таким.
— А я начинаю скучать по Сан-Франциско. — В голосе Тревора звучит страсть, забытая, мечтательная интонация, которой давно не было слышно. — Вспоминаю субботние вечера, когда на закате я прогуливался по Юнион-стрит. Я был молодым, красивым, желанным. Я царил в любом баре, куда бы ни зашел. Я творил чудеса в этом городе. Я сделал этот город волшебным для тысячи юношей.
— А как насчет СПИДа?
— Замолчи! И не мешай мне грезить грезами извращенца.
— Монсеньора Макса сегодня снова положили в больницу, — говорю я. — Похоже, ему осталось недолго. Не хочешь проведать его?
— Нет уж. Иди сам, а я домой.
— Ты что-то имеешь против монсеньора?
— Он не в моем вкусе, — пожимает плечами Тревор и идет дальше по Кэлхаун-стрит.
Я подхожу к палате монсеньора Макса в онкологическом отделении, киваю группе молодых священников, которые выходят из нее. В палате темно и тихо. Мне кажется, что монсеньор Макс уснул. Я кладу пачку писем от матери на столик возле его кровати.
— Я только что получил последнее причастие, — с трудом произносит монсеньор скрипучим голосом.
— Значит, ваша душа теперь чиста.
— Хочется верить.
— Вы устали, — говорю я. — Пожалуйста, благословите меня, и я уйду. Я приду завтра утром.
Я становлюсь на колени возле его кровати, он пальцем чертит крест и произносит слова благословения почему-то по-латыни. Когда я наклоняюсь, чтобы поцеловать его в лоб, он уже спит, и я на цыпочках выхожу из палаты.
Дома Тревор наливает мне выпить, мы сидим рядом, и нам спокойно в обществе друг друга, как старым супругам. Так мы и сидим вечерами и говорим обо всем на свете: Сан-Франциско, школьные годы, возвращение моей матери в монастырь. Выпив побольше, мы заговариваем о Шебе и о Старле, но сейчас мы еще не дошли до этой стадии.
— Сегодня я проходил мимо школы, из которой тебя вытурили, — говорит Тревор.
— Епископальной ирландской?
— Вот-вот. Она выглядит уж чересчур католической. От нее даже пахнет католичеством.
— Разумеется. Раз это католическая школа. Как еще она должна выглядеть и пахнуть?
— И ты до сих пор веришь во всю эту католическую чушь?
— Да, я верю во всю эту католическую чушь.
— И думаешь, что попадешь в рай? Или куда-нибудь недалеко от рая? Думаешь так?
— Вроде того.
— Бедняга! Как тебе задурили голову. — Тревор долго молчит, потом глубоко вздыхает. — Я должен тебе кое-что сказать, Жаба. Понимаю, что должен, но никак не могу решиться.
— Так скажи.
— Не могу, — тихо говорит Тревор. — Это слишком ужасно.
— Ужасно? — переспрашиваю я. — Сильно сказано.
— Ужасно — это мягко сказано.
— Говори, — киваю я, и у меня холодеет сердце.
Он делает глоток, потом начинает рассказ о том, как несколько дней назад, почувствовав в себе достаточно сил, он начал разбирать свои вещи, в том числе большой чемодан и коробки, переданные Анной Коул. Он наткнулся на пачку порнокассет — их я когда-то нашел в родительском доме, в дальнем углу кладовки. Я подумал, что кассеты забыл один из жильцов моего отца, которому тот сдавал комнату в холостяцкие времена, и отослал их Тревору. И вот теперь, располагая избытком свободного времени, Тревор решил внимательней с ними ознакомиться.
— Мне всегда нравилось порно с геями. Когда ты прислал мне эту коллекцию, меня больше всего удивило, как давно сделаны видеозаписи, в допотопные времена. Качество — ниже всякой критики. Изображение с дефектами, блеклое, размытое. Многие записи сделаны в домашних условиях. Так что низкое качество вполне простительно — это были первые энтузиасты, работали в непростое время.